– Да ведь они же его знать не хотели?! – с невольной улыбкой оглядывая всю эту компанию, вполголоса заметил Прохору Черепов.
– То было одно время, ноне другое, – отвечал тот, потупясь, – то был человек в забвении, ныне стал в силе: кому чинишко, кому крестишко исхлопочет, кому детишек в кадетский корпус на казённое иждивение определит, о ком в Сенате по тяжбе слово замолвит, – всё это, государь мой, надлежит принимать в тонкое соображение; надо вперёд человека задобрить, чтобы он свой-то стал.
– И что ж, – спросил Черепов, – все эти господа мнят себе, что граф не сообразит или не догадается о том, каковые побуждения руководствуют ими в сём пресмыкании?
– И, полно! Чего там! – махнул рукой Прохор. – Все мы это отменно понимаем, но уж на том жизнь стоит. Да вот хотя бы я, к примеру, – продолжал он, ещё более понизив голос, – ныне богат я, банкеты задаю, фестивалы торжествую, и все ко мне на поклон стекаются, а прогори я – ну-ка! – да ни единой души во веки веков не залучишь! Обегать будут, узнавать не станут! И я это хорошо понимаю, но что ж поделаешь? Такова уж, сударь, филозофия нашего века.
Но как посгибалися спины, как закивали головы, какие улыбки заиграли на лицах, какие приветствия полились из уст всех этих дворян, иереев и чиновников, когда граф Харитонов-Трофимьев, в траурном простом кафтане без всяких украшений, появился между своими гостями! Ни один мускул не дрогнул на его спокойном лице, которое и теперь, как всегда, хранило печать строгой простоты, самодостоинства. Он не показал всем этим господам ни своего торжества над ними, ни тени кичливости счастливой переменой своей судьбы, равно как не выказал перед ними и особой угодливости. Он, как и Прохор Поплюев, понимал, что «такова уж филозофия нашего века», и потому нисколько не удивился появлению этих практических «филозофов» в своей тесной гостиной, даже нимало не возмутился в душе переменой их поведения в отношении к самому себе: «Всё сие так есть и всему тому так и быть надлежало». Эту мысль можно было прочесть в его глазах, когда он молча, спокойно и вежливо выслушивал льстивые поздравления, пожелания и изъявления радости, преданности и тому подобного.
– Уж позвольте нам, ваше сиятельство, – подобострастно говорили ему соседи и чиновники, – уж позвольте быть в надежде, что вы, при таковой близости к трону, не забудьте иногда своими милостями и нас, маленьких людей!.. Ведь мы с вами, так сказать, свои, все сограждане, все земляки, одноокружники, все коломенские, соседи-с! Уж мы за вами как за столпом гранитным; вы наш якобы природный защитник и покровитель… И ежели когда в случае чего, то уж позвольте надеяться!
– Господа, – отвечал им граф, – ежели государю императору благоутодно будет доверить мне какую-либо отрасль в управлении, то не токмо что землякам и соседям, но и каждому человеку, кто бы он ни был, я всегда окажу всякое доброе содействие, коли то не противно будет истине и справедливости. Всяк, кто знает меня, знает и то, что это не пустое с моей стороны слово.
– Может, ваше сиятельство, в прошедшем ежели изволили иметь какой-либо повод к неудовольствию против кого-либо из нас, – начал было коломенский исправник, – то поверьте, как пред истинным…
– Оставьте, – перебил его граф, – пренебрегите сим и не мыслите более такового. Кто старое помянет, тому глаз вон, – прибавил он с улыбкой и переменил тему разговора.
Ласково и даже дружески обратился он к Черепову, расспрашивал, хорошо ли ему съездилось в своё именьице, каково нашёл местность, дом, усадьбу и всё хозяйство, каково мужики его встретили.
– А вот я, сударь, – сообщил ему граф, – даже днём ранее данного мне срока совершенно уже изготовился к отъезду.
– Итак, стало быть, когда же вам угодно отъехать? – спросил Черепов.
– Да ежели вам то не вопреки, то думал бы даже сегодня; препятств ни с моей, ни с дочерней стороны никаких к тому нет.
– А я и тем паче, со всей моей охотой, – поклонился ему гвардеец.
После наскоро изготовленного завтрака, к которому радушно были приглашены все понаехавшие нежданные гости, граф с дочерью отслушали напутственный молебен, отслуженный причтом его сельской церкви, и стал прощаться с дворовыми. Эти люди, с которыми он неразлучно прожил столько лет в своём уединении, казались искренно тронутыми: и граф, и его дочь не раз почувствовали на своих руках горячие капли слёз, когда они подходили прощаться. На дворе ожидала большая толпа крестьян – мужики и бабы, от мала до велика – всё население любимковского села; даже убогая слепая старуха – и та притащилась с клюкой «проститься со своими боярьями». Впереди этой толпы, окружённой всеми любимковскими стариками, стоял староста и держал на блюде, покрытом узорчатым полотенцем, большой пшеничный каравай – «хлеб-соль» от крестьян на счастливую дорогу. Граф уже на крыльце перецеловался, по обычаю, со всеми стариками, снял шапку остальной толпе, откланялся ещё раз своим гостям и уселся с дочерью в широкий дормез,[20] запряжённый целой шестёркой откормленных и весёлых коняшек. Целый обоз тронулся вслед за графским дормезом: тут были и кибитки с ближайшей прислугой, которая «при господах» отправлялась в Петербург, и несколько саней с тюками, сундуками и чемоданами, со всевозможной поклажей, с домашней рухлядью и съестными запасами. Кроме того, поезд этот увеличивался ещё экипажами понаехавших гостей, которые со всеусердием пустились провожать «новослучайного вельможу» до первой станции, а местные власти простёрли своё усердие даже до того, что проводили его до самой границы коломенской округи и никак не хотели удалиться от него ранее сей черты, несмотря на то, что граф несколько раз просил их не беспокоиться ради него понапрасну.
VIII
ПО ДОРОГЕ
В Москву приехали под вечер и остановились в Басманной в большом, но запущенном доме, принадлежавшем графу Илие. Здесь уже всё было готово к приёму, так как граф ещё заблаговременно отправил сюда нарочного с извещением о своём предстоящем приезде. Холодные комнаты были вытоплены, прибраны и освещены, когда графский дормез подкатил к крыльцу, украшенному двумя гранитными львами. Прислуга, на попечении которой постоянно оставались покинутые хоромы, встретила наших путников в сенях, облачённая в свои давно уже не надёванные ливреи, со знаками всего почтения, какое подобало в настоящем случае по старинному этикету.
Черепов, не желая стеснять собой, хотел было стать по соседству на одном из ближайших «подворий», но граф, узнав о его намерении, отнюдь не допустил этого.
– Чтой-то сударь, помилуй! – говорил он ему с дружеской укоризной, – комнат, что ли, нету?! Всё уже заранее для тебя приуготовлено, целый апартамент особливый; да это и мне-то, старику, в стыд бы было, коли б я от своего дома да пустил тебя по подворским нумерам притыкаться.
Намереваясь завтрашним утром пораньше тронуться в дальнейший путь, граф переоделся в свой мундир и, несмотря на вечернюю пору, поехал представляться к своему былому знакомому, престарелому генералу Измайлову, который в то время «главнокомандовал над Москвой». Экстренность случая могла служить достаточным объяснением экстренности вечернего визита.
Москва уже знала о смерти Екатерины и спешила по всем приходским церквам присягать новому императору.
Старик Измайлов, до которого тоже успела дойти быстролётная молва «об особливом случае графа Харитонова», встретил его самым дружеским образом. Он добродушно рассказал, в какой испуг был приведён вчера вечером, когда к нему во двор нагрянул вдруг целый отряд кавалергардов из Петербурга; думал было, что уж не брать ли его приехали под арест да в крепость, «ан оказалось, что кавалергарды присланы от „печальной комиссии“ за государственными регалиями, хранимыми в Москве; кои теперь потребны в процессию к погребальной почести и отправлены нынешним утром по назначению». Рассказал также старик и о том, что носятся тревожные слухи о многих реформах, затеваемых императором, что он повелел освободить из заточения известного Москве Новикова, князя Трубецкого[21] и всех мартинистов и «франкмасонов», предписывал возвратить из Сибири Радищева,[22] сам посетил в Петропавловском каземате «главного польского бунтовщика» Фаддея Костюшку[23] и сам освободил его при этом, «а господину Московского университета куратору Хераскову, яко старейшему из наших стихотворцев и славнейшему пииту, пожаловал чин тайного советника» и что вообще, по слухам, везде и по всему большие перемены воспоследуют. Добродушный старик хотя и подхваливал при своём рассказе и то, и другое, но всё-таки было заметно, что перемены тревожат его втайне и что, пожалуй, по-старому всё было бы и лучше, и покойнее.