– Поди ты, как всё это чудно! – с изумлением и сильными вздохами проговорил купчина. – А ещё что напророчествовал этот Авель? – спросил он.
– Всего по рассказам не припомню. Запомнил только, будто он предсказал, что лет, кажись, через четырнадцать «какой-то западный царь, небывалого ещё имени, пленит многие российские грады и возьмёт первопрестольную Москву и истребит её огнём и жупелом[114]…»[115]
– Что ты, отец Афанасий! Неужто и сие сбудется? Ведь, почитай, что тогда все торговые дела пропадут; кто же из нашего брата купечества их на Москве не ведёт! – с ужасом заговорил Повитухин.
– Книга-то отца Авеля больно мудра, на совете у отца настоятеля мы её все видели, круги какие-то изображены; изображена также и земля, и месяц, и твердь, и звёзды… Мало что и в толк возьмёшь. А в книге-то говорится, будто бы земля сотворена из «дебелых вещей», а солнце – «из самого сущего существа» и что звёзды не меньше луны, у которой один бок светлый, а другой – тёмный…
– Эки диковинки! – проговорил Повитухин, слушая отца Афанасия, – ведь, кажись, и весь-то мир из ничего произведён, какие же тут дебелые вещи прилучились?
– Нынче – всё диковинки, Влас Петрович, от всего идут отступления. Слышал ты, статься может, какая небывальщина теперь в Питере заводится…
– Нет, не слыхал… А что?
– Да поговаривают, что около царя такие монахи будут, которые в то же самое время и офицерами, и генералами служить обяжутся и на войну станут ходить при пушках…
– Ой ли?.. Статочное ли это дело? – вскрикнул в изумлении купчина. – Да этак, чего доброго, и тебе, отче, самопал в руки дадут да на войну отправят, – заливаясь от хохота, трунил подвеселевший уже Повитухин.
– Не больно, брат, подсмеивайся над чернецами; ведь и твой-то сон не к добру, смотри, как попадёшь в солдаты, тебе и скомандуют: иди!.. а куда – не скажут…
– Ныне всё статься может, – уже боязливо заметил оторопевший купчина. – Как послушаешь, что толкуют приезжие из Питера, так просто уши затыкать приходится; грозное наступило время: до всех, кажись, по очереди добраться хотят. Беда, да и только…
– То-то и есть, – заметил Афанасий, – да и про войну в народе недобрые слухи ходят; бают, что с целым светом за какой-то святой остров воевать станем, что будто бы… и церковь православ…
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!.. – заговорил вдруг за дверью писклявый голос.
– Аминь! – отозвался вздрогнувший Афанасий, отмыкая задвижку и заглядывая за дверь.
– Тебя отец настоятель к себе кличет, враз ступай!.. Кажись, над тобой сыск учинить хотят… – скороговоркою промолвил послушник.
Афанасий заметно струсил и, надев поскорее рясу и клобук, бегом побежал из кельи, не распростившись даже с гостем.
«Уж не подслушал ли кто нас?» – с ужасом подумал Повитухин и, забрав шапку, выбрался поскорее из кельи за монастырские ворота, взобрался быстро на повозку и повернул лошадок на ярославскую дорогу.
«Ой, ой! страшные времена наступили, – бормотал Повитухин, сидя в повозке. – Куда как не к делу помешал келейник. Хотел я было спросить отца Афанасия, правда ли, что государь сбирался служить обедню, да митрополит Платон отговорил его, указав на то, что он, как вдовец, появший вторую супругу, священнодействовать не может. Отец Афанасий должен знать досконально об этом», – размышлял Повитухин.
В народе действительно ходил такой слух, и поводом к нему послужило следующее обстоятельство. Когда Грузия вступила в русское подданство, то с извещением об этом должны были приехать оттуда депутаты, и Павел Петрович намерен был, при торжественном их приёме, явиться в одеянии грузинских царей, которое состояло из так называемого «далматика», сшитого из парчи и по покрою совершенно сходного с архиерейским саккосом. Такая одежда была заказана для императора, и это возбудило толки о том, что он будет служить обедню в архиерейском облачении. Странности же и причуды государя придавали правдоподобие этим толкам.
XXIV
С горячим и неустанным рвением поддерживали иезуиты безграничную власть папы в католической церкви против власти местных епископов. Они делали это из своих собственных видов: папа, живший в Риме, не был для них так опасен, как епископы, усиливавшиеся подчинить себе общество иезуитов наравне со всеми монашескими орденами. Таким стремлением отличался в особенности митрополит римско-католических церквей в России Станислав Сестренцевич. Он всячески гнал иезуитов, насколько у него хватало силы, и если порою отношения его к ним принимали миролюбивый характер, то он допускал это только в силу крайней необходимости. Он слишком хорошо знал последователей Лойолы, ясно понимал их зловредные замыслы и потому не мог никогда искренне сблизиться с ними; зато же и они не жаловали его, стараясь всеми способами низвергнуть враждовавшего с ними прелата.
Иезуиты были слишком сильны: они всюду имели своих агентов, всюду умели закинуть свои сети, и потому борьба с ними представлялась делом чрезвычайно трудным и опасным.
Когда в 1770 году было сделано покушение на жизнь короля Станислава Понятовского, Сестренцевич, бывший в ту пору виленским суффраганом,[116] не затруднился выступить на церковной кафедре с сильною обличительною речью против своеволия и бурливости своих соотечественников, не щадя при этом могущественных магнатов. Речь молодого епископа была как бы политической его исповедью и обратила на него внимание императрицы Екатерины II, поставившей его вскоре после присоединения Белоруссии к России во главе католической церкви в империи.
Приезжая в Петербург, епископ представлялся обыкновенно великому князю Павлу Петровичу, который чрезвычайно полюбил прелата, умевшего толково поговорить и о выправке нижнего военного чина, и о пригонке амуниции, и об иерархическом устройстве духовенства, и о разных важных предметах, а также и о мелочах обыденной жизни. Расположение наследника престола к Сестренцевичу дошло до того, что когда однажды этот последний в бытность свою в Гатчине вдруг сильно захворал, то Павел Петрович не только заботился о нём, но почти каждый день сам навещал больного. Обстоятельство это ещё более сблизило их. В разговорах своих с Павлом епископ выказывал свои убеждения, сводившиеся к тому, что он послушание государю ставит своею первою обязанностию. При этом он говорил о необходимости строгого подчинения духовенства епископской власти и полагал возможным, ввиду того, что в присоединённых от Польши областях значительная часть населения были католики, образовать в России независимую от папы католическую церковь, представитель которой пользовался бы такою же самостоятельностью, какою, например, пользовался португальский патриарх, или же взамен единоличной власти епископа учредить католический синод, который и управлял бы в России римскою церковью.
Вступив на престол, Павел Петрович не только не забыл Сестренцевича, но и приблизил его к своей особе. Государю нравилось отсутствие в нём ханжества и лицемерия, и император был чрезвычайно доволен, когда сановитый прелат, облачённый в кардинальский пурпур, являлся на придворные балы среди блестящих кавалеров и пышно разодетых дам. Часто случалось, что император на балу подолгу беседовал с митрополитом, разговаривая с ним по-латыни, и ласково подсмеивался над ним, замечая ему о том соблазне, какой он производит в пастве своим появлением среди танцующих. Митрополит отшучивался в свою очередь, отвечая, между прочим, что он не находит ничего предосудительного бывать в том обществе, где встречает в лице хозяина помазанника Божьего. Вообще в первое время царствования Павла Петровича отношения к нему государя отличались постоянным вниманием и чрезвычайною благосклонностию.
Ошибочно было бы, однако, полагаться на прочность и продолжительность таких отношений. Одна какая-нибудь случайность, один ловко сделанный наговор могли не только изменить, но и совершенно их уничтожить. Между тем для выставки пред государем Сестренцевича в неблагоприятном для него свете можно было найти много поводов не только по делам церковным, но и по делам политическим.