– Вы когда его в последний раз видели? – спросил вдруг Талызин.
Пален нахмурился:
– Часа за три перед ужином… Но решительный разговор имел в четверг.
– О чём?
– Да вы знаете… Я застал его мрачным ещё более обыкновенного. Он вдруг запер дверь и молча так на меня смотрит. А на лице выпечатаны страх и ненависть. «Господин фон Пален, где вы были в 1762 году?» (Пален вдруг очень похоже воспроизвёл голос императора Павла. Талызин вздрогнул и наклонился вперёд). – «Здесь в Петербурге, ваше величество. Но что вам угодно этим сказать?» – «Вы участвовали в заговоре, лишившем жизни моего отца?» (по лицу Палена пробежала лёгкая судорога). – «Нет, ваше величество, я был только свидетелем переворота. Почему вы мне задаёте этот вопрос?» – «Почему? Вот почему: потому, что хотят повторить 1762-й год. Меня хотят убить!» – почти истерически вскрикнул Пален. Он быстро встал и снова зашагал по комнате.
– К счастью, я не потерялся. Я сказал ему, что сам участвую в заговоре, дабы в нужную минуту вас схватить. Вы видите, я сохранил обладанье собою, а на нужные вымыслы всегда бывал способен. Но чего мне это стоило! – опять вскрикнул он и замолчал. Талызин смотрел на него в упор.
– Помните твёрдо, Талызин, – уже спокойно сказал, останавливаясь, Пален. – С волками жить, по-волчьи выть. Однако цель наша была чистая. В том вижу я многое, хоть неуспех и сразит в истории наше дело. Пусть как угодно нас судят потомки, и о них не так я забочусь. Но сказал бы им я лишь одно с достоверностью: дай Бог, чтоб всегда в России было поболее людей, которые, ни крови, ни грязи не опасаясь, всеми способами, зубами, когтями, чистый замысел отстаивать бы умели…
XXXVI
Стук в дверь разбудил Штааля. Он поднял голову с подушки, приподнялся на локте и растерянно прислушался. «Да, это моя спальная. Я дома. Павел убит и никакой дыбы… Но стучат… Ну и пусть стучат…» Он снова опустил голову на подушку Стук усилился. Штааль выругался, ступил, морщась, босыми ногами на холодный пол, надел туфли, раздавив пятками войлочные задки, и, зевая, пошёл открывать дверь, шаркая по полу плохо надетыми туфлями.
– Кто там? – сердито спросил он, отодвигая запор, но не выпуская его из рук, по приобретённой в последние дни привычке.
– Cest moi, mon cher, ouvrez sans crainte,[331] – сказал старческий голос. Штааль с удивлением открыл дверь. Перед ним стоял Пьер Ламор.
– Вы спали? Извините меня, пожалуйста, – сказал он.
Смущённо застёгивая на груди рубашку, Штааль заторопился, впустил старика и, быстро пробежав вперёд, пригласил гостя в кабинет «Чего ему надо! Ведь ещё утро. Эх, забыл я шлафрок порядочный купить».
Он кое-как оделся, надел туфли как следует и вышел в кабинет к Ламору. «Угостить его, что ли? Есть мадера… Обойдётся… Да и день не такой».
Ламор, как оказалось, уже знал об убийстве императора; знал, по-видимому, и об участии в деле Штааля. Тем не менее он угрюмо попросил его всё рассказать подробно. Во второй раз рассказ Штааля вышел эффектнее, чем в первый. Он не говорил прямо, что принимал участие в цареубийстве, но сцену в спальной изложил с такими подробностями, что в выводе не могло быть сомнения. Тон его речи был довольно беззаботный, местами почти удалой. Штааль даже прервал на минуту рассказ и спросил гостя развязно:
– Vous ne prendrez rien? Un verre de Madere?[332]
Ламор покачал голового.
– А ведь вы были правы, – сказал Штааль улыбаясь, – вы были правы, помните, мы беседовали с вами в Михайловском замке: я уже тогда принимал ближайшее участие в заговоре.
– Ну что ж, и поздравляю вас, – мрачно сказал Ламор. – Очень, очень умно… Убили тирана, да? Одного тирана вынести можно, а десять тысяч – гораздо труднее. У нас в 1793 году в каждой деревне правили деспоты, – вышедшие из низов, тупые, озлобленные, невежественные… Поверьте мне, мой друг, всё на свете лучше революции. А вы теперь от неё на волосок. Искренне желаю Александру спасти от неё и себя и Россию. Его положение, конечно, ужасное… Что ему было делать? Говорят он умный и талантливый человек. Очень вам советую поладить с новым царём. Другой такой ночи, как нынешняя, Россия не вынесет… Да, в самом деле, что ему было делать, бедному юноше? – повторил Ламор и задумался.
– Будет война, долгая война, – сказал он решительно.
Штааль с лёгкой улыбкой развёл руками, как бы показывая, что это уже зависит не от него, или, по крайней мере, не от него одного, хоть он и всё сделает для предотвращения войны. Впрочем, он плохо понимал связь между войной и убийством императора Павла. «С Англией, что ли, война? Да ведь говорят будто англичане дали деньги на дело…»
– Вы особенно не радуйтесь, – сказал с раздражением Ламор. – Ведь не меня убьют на войне, а скорее вас. Да и неизвестно ещё, чья возьмёт. У нас громадная армия, а такого полководца, как первый консул, нет в целом мире.
«Так с Францией война? Ну да, конечно», – подумал Штааль.
– Qui vivra, verra,[333] – сказал он задорно. – Вот вы мне тогда предсказывали, что я попаду в застенок. Ведь не попал же…
Ламор, ничего не отвечая, смотрел на него мрачным взглядом.
– Однако, вы весёлый человек, – сказал он, ещё помолчав. – Так ничего?
– Что ничего? – как бы не понимая, переспросил Штааль.
– Да то, что было ночью, – сердито пояснил Ламор.
Штааль сделал грустное лицо:
– Разумеется, приятного мало. Нелегко убить человека. Но мы спасли Россию от тирана. Ведь это…
– Я тоже думаю, что ничего или почти ничего, – перебил Ламор. – Пустяки убить человека, особенно если с идеей. Да, собственно, и без идеи, – при твёрдо обеспеченной безопасности. Вздор, будто казни никого не устрашают; очень устрашают, очень. Добряк Беккариа, чутьём угадавший ту слащавую ложь, которая была нужна людям его времени, сам боялся всего на свете, особенно же боялся начальства. А вот в страх, внушаемый пытками, казнями, не верил, совершенно не верил… Я так думаю, что у нас сейчас генерал Бонапарт решает своим опытом большую политическую проблему: можно ли в революционное время основать власть на полутерроре? Гнусно казнить пятьдесят человек в день, как Робеспьер. А пятьдесят человек в год, пожалуй, необходимо… Посмотрим, что ваш Пален сделает.
– Да ему кого казнить-то?
– Как кого? Крестьян, которые начнут бунтовать, поляков, которые пожелают отделиться… Вы как, кстати, полагаете, вернут полякам независимость или нет?
– Ну, мы подумаем…
– Подумайте. И если вы, молодые люди, решите сохранить Польшу за собой, то очень советую вам не трогать царей. Без них вам её и не видать было. Надо знать, чего хочешь. Республика так республика, но тогда маленькая, вроде Батавской или Гельветической, а? Устройте у себя Сарматскую республику, это и звучит очень хорошо.
– Были и большие могущественные республики. Рим…
– Ах, Рим? – протянул Ламор. – Впрочем, что же нам спорить?.. А только скажу я вам, молодой римлянин, что вы порядком изменились за семь лет нашего знакомства. Какой тогда вы были славный мальчик, любо вспомнить.
– А теперь? – спросил Штааль. – Душегуб?
– Зачем душегуб? Теперь вы, простите старика, авантюрист. Задатки, мой милый, у вас, впрочем, и тогда были недурные, – я помню. Но отныне вы авантюрист готовый, законченный и совершенный. Быстро же вас свернула жизнь, мой милый, это бывает в бурное время. Нынешняя ночь вас довершит, хотя вы теперь изволите о ней говорить в тоне благодушно весёлом. Ну что ж, вы всё-таки славный малый. Это, кстати, ровно ничего не значит: Картуш был тоже славный малый, даю вам слово. Пороха вы, конечно, не изобретёте, – но это вовсе и не требуется.
Штааль сильно зашевелил бровями. Сравнение с Картушем его не обидело, скорее даже было приятно, но слова о славном малом и особенно об изобретении пороха очень ему не понравились.