Вещи были внесены по лестнице, пахнувшей свежевымытым деревом, в просторную чистую комнату, в которой было всё, что требовалось: плюшевый диван, стол, два кресла, умывальник с зеркалом и палочкой сбоку для полотенец, превосходная постель с белоснежными подушками. Были и украшения: часы, сделанные в брюхе поднявшегося на дыбы коня, фарфоровый Фридрих Барбаросса, виды Саксонской Швейцарии и портрет Анны Леопольдовны. Окно выходило в сад, и под ним, заползая ветвями на подоконник, поздняя сирень пахла бесстыдно-крепко. Фройлейн Гертруда налила воды из кувшина в чашку умывальника, нерешительно оглядываясь, оправила полотенце и затем выразила намерение удалиться. Но Штааль решительно этому воспротивился. Он заявил, что не умеет мыться без чужой помощи: ему всегда льют воду на руки из кувшина; он выразил надежду, что Фройлейн Гертруда не откажется ему помочь.
– Aber selbstverstandlich, Herr Leutnant![191] —воскликнула с умилением фройлейн Гертруда. Штааль снял мундир, попросив у неё извинения. Она конфузливо кивнула головой, но не сказала «aber selbstverstandlich» и, сливая ему воду на руки, старалась смотреть немного в сторону. Однако это их сблизило. Умывшись, Штааль опустился на колени и открыл свой сундук. Фройлейн Гертруда придерживала крышку сундука, уже с материнской нежностью глядя на густые мокрые волосы, на белую, сверху загоревшую шею молодого человека. В сундуке на самом верху лежали флаконы французских духов. При виде их фройлейн Гертруда застонала от восторга. Штааль немедленно подарил ей флакон духов Houbigant, ловко его откупорил и с нежной улыбкой провёл смоченной стеклянной пробкой по бровям и по верхней губе фройлейн Гертруды, которая густо покраснела. Штаалю пришло в голову, что, собственно, нет никакой причины откладывать решённое дело до вечера или даже до послеобеденного часа. Та же мысль пришла одновременно и фройлейн Гертруде.
XVI
Столовую гостиницы Штааль тотчас узнал. Она очень походила на ту комнату, в которой он когда-то познакомился с фройлейн Гертрудой. Только камин заменяла печь, и всё было хотя и чисто, однако несколько менее чисто, чем в Кенигсберге. «Верно, и belegte Brodchen[192] есть, с кильками и с яйцом», – подумал, улыбаясь, Штааль. Он устало сел за приготовленный для него у открытого окна стол. Девка в деревянных башмаках, надетых на босу ногу и, видимо, очень её стеснявших, принесла на подносе серебряный кофейник, кувшинчик горячих сливок, гранёный толстостенный стакан, масло, ветчину, яйца и расставила всё перед гостем, испуганно на него глядя. Штааль позавтракал с большим аппетитом, лениво думая о случившемся. Что-то было ему неприятно. «Жаль, правда, нет де Бальмена, – вдруг догадался он, – Вот бы ему рассказать… Напишу, конечно, да он, пожалуй, не поверит: так долго ехали вместе – ни одного приключения, а как остался один, ан сразу и приключение».
Боязливая девка, стуча башмаками, принесла ему блюдо земляники (которая здесь, впрочем, называлась клубникой) Вслед за девкой в столовую спустилась фройлейн Гертруда. Она переоделась и принарядилась. На ней было теперь очень узкое голубое платье с красным бантом (платье это, по-видимому, ещё более напугало девку). Фройлейн Гертруда с нежной, застенчивой улыбкой подошла к Штаалю и присела за его столик. Она как будто чего-то ждала и, немного помолчав, с лёгким укором напомнила Штаалю, что эхо то самое платье, которое было на ней т о г д а, в Кенигсберге. Она надеялась, что Bubi[193] сам его узнает. Фройлейн Гертруда стала называть Штааля Bubi вместо Herr Leutnant в ту самую минуту, когда приобрела права на фамильярность. Новое обращение не очень нравилось Штаалю.
– Ну а я сильно изменился? – спросил он и вздохнул, выслушав ответ фройлейн Гертруды, хотя по точному смыслу её слов выходило как будто, что он изменился мало.
– Да, прошла молодость, – угрюмо сказал по-русски Штааль (он уже почти механически произносил эту фразу), фройлейн Гертруда смущённо засмеялась – она была с ним почти одних лет. Заметив, что Bubi приходит в дурное настроение, хозяйка поднялась, поплыла к шкафу, приоткрыла его, строго взглянув на девку, которая тотчас отвела испуганно глаза в сторону, и принесла зелёный круглый стаканчик с надписью: «Schmeckt gut, nihct?»[194] и красивую четырёхгранную бутылку с кальмусовкой. Фройлейн Гертруда сказала Штаалю, что в Киеве всегда запивают кальмусовкой кофе. В душе она не очень одобряла этот обычай запивать кофе водкой, но считала кальмусовку безошибочным средством для того, чтобы приводить мужчин в доброе настроение духа.
– А что ж тот старичок, профессор Кант? – спросил Штааль, не без труда подыскивая тему для разговора.
Фройлейн Гертруда благодарно ему улыбнулась: Кант навсегда был для неё связан с воспоминанием о поцелуе Штааля и, вероятно, не существовал вне этого воспоминания. Фройлейн Гертруда ничего о нём не знала – ей редко писали из Кенигсберга. Она предполагала, что Кант давно умер, так как он был очень стар и дряхл. Она грустно улыбалась, вспоминая о Канте: старик так хотел выдать её замуж.
– Да., да… Ну а чиновник, что же было с чиновником? – спросил Штааль. Фройлейн Гертруда приписала его вопрос ревности, виновато улыбнулась и, оглянувшись на девку, слегка потрепала Штааля по руке.
– Bubi, das geht Dich nicht an,[195] – кокетливо сказала она – и вдруг поспешно встала. У калитки остановилась коляска. В сад вошла дама, за ней вприпрыжку вбежал нарядный господин. Он что-то весело кричал. Сидевший к ним спиною Штааль ещё прежде, чем сообразил, кому именно принадлежит этот знакомый голос, почувствовал, что случилась большая неприятность. «Ein sehr anstandiger Herr aus Petersburg»,[196] – быстро сказала вполголоса фройлейн Гертруда и поплыла к двери с самой приветливой улыбкой на лице. В столовую вошла Настенька в сопровождении Иванчука. Штааль проглотил восклицание досады. Он встал и очень принуждённо поклонился, не только не скрывая, но даже подчёркивая свою досаду. Настенька побледнела, слегка кивнула головой, оглянулась на Иванчука и закашлялась, хоть нарочно, но так, что у неё на глазах показались слёзы. Смутился несколько и Иванчук, и даже фройлейн Гертруда почувствовала, с любопытством и с инстинктивным неприятным чувством, что произошла какая-то неудачная встреча.
– Вот не думал, что т е б я здесь увижу, – сухо сказал Штааль, здороваясь с Иванчуком и предоставляя своему приятелю инициативу дальнейшего – сводить ли его с Настенькой или нет. Именно этот сердитый тон успокоил Иванчука и вернул ему его обычную самоуверенность. Он изобразил радость от встречи, великодушно пожал руку Штаалю и подвёл его к Настеньке с видом полководца, начинающего сражение, которое оказалось срочно необходимым. При этом самоуверенность почему-то так вдруг в н/м разлилась, что он чуть-чуть не спросил: «Ведь вы знакомы?..» Однако удержался вовремя и проговорил неопределённо-шутливым тоном:
– Кель ранконтр![197].. Вот и он.
Настенька протянула руку. Штааль спросил себя, целовать ли её или только пожать. Он поцеловал руку Настеньки, больше назло Иванчуку, великодушно-самоуверенный тон которого сразу его раздражил.
– Ach, die Herrschaften sind aus Petersburg bekannt, aber naturlich![198] – восторженно защебетала фройлейн Гертруда. Её болтовня смягчила неловкость первых минут. Она заговорила одновременно с Иванчуком и Штаалем по-немецки, а с Настенькой (с принуждённо-нежной улыбкой) на русско-польско-немецком наречии. Иванчука она называла Herr Staatsrat, Настеньку же – Frau Direktor.[199] Фройлейн Гертруда этим тонко подчёркивала, правда в очень почтительной форме, что хоть закрывает глаза, однако не считает их мужем и женой. Собственно, звание Frau Direktor Настенька, очевидно, могла иметь, в чьём бы то ни было представлении, только как жена Иванчука. Но если б она действительно была его женою, фройлейн Гертруда называла бы её Frau Staatsrat, по тому званию, которое она давала мужу. Настенька же ничего этого не понимала и лишь робела, почему-то связывая это наименование с особой директора петербургской театральной труппы, с которым у неё никогда ничего такого не было. Почтительность фройлейн Гертруды в отношении Иванчука ещё более раздражила Штааля. Он знал скупость своего приятеля и не мог понять, почему его всегда принимают с особым почётом. Штааль с болью почувствовал, что неожиданное появление этой пары мгновенно вернуло его в тот тоскливый мир беспредметной злобы, отвращения от людей, глухой борьбы ни за что, в котором он жил в Петербурге после похода. Он за время путешествия, в обществе милого ему де Бальмена, отвык от этого мира и отдохнул душою.