– Тогда позвольте вам пожелать… – начал он. – От всей души…
– Благодарю вас.
– Так… вы когда же едете? – спросил Штааль, не зная, что сказать.
– Я?.. Куда?.. Как только будут готовы бумаги. La podorojna, – с трудом улыбаясь, выговорил Ламор.
В тумане, к облегчению Штааля, показались сани. Лакей стоял в них боком, держась за плечо извозчика.
– Одного нашёл, барин, – запыхавшись, сказал он, соскакивая. – Совсем перепился народ.
– Для вас есть извозчик, – обратился Штааль к старику. – К Демуту отвези барина… Так до свидания. Всего, всего лучшего…
– Прощайте, – сказал старик глухо. Сани тронулись. Штааль довольно долго смотрел вслед Ламору.
– Прикажете на Невский сбегать? – разочарованно спросил лакей, видимо ждавший на чай.
– Ну да, сбегай, – приказал Штааль. Он поднялся по лестнице, чтоб не оставаться в передней с прислугой. Ему хотелось ещё взглянуть на женщину в передничке. Но ни её, ни квартального на площадке больше не было. Штааль пошёл по неровному узкому коридору, припоминая расположение комнат в мрачном доме. Вдруг он явственно услышал доносившуюся издали музыку. «Что за неприличие?» – подумал Штааль. Он свернул из коридора и на цыпочках прошёл через длинную нежилую комнату с закрытыми ставнями. В ней было темно. За этой комнатой, Штааль помнил, находилась небольшая гостиная. Он приоткрыл дверь. Спиной к нему в гостиной, освещённой одной горевшей над клавикордами свечой, играл Дмитрий Бортнянский. «Ах, он ещё тут? Ну, ему можно играть, для него это всё равно что молитва…» Штааль оставил дверь полуоткрытой и уселся на диван в тёмной комнате. Он слушал минуты две, уставившись глазами в бледную дрожащую полосу света на ковре. Вдруг он почувствовал сильный нервный удар. У него внезапно прервалось дыхание.
Штааль так до конца жизни и не узнал, что играл в день цареубийства Бортнянский в доме своего умершего друга. Может быть, это было импровизацией. Может быть, никогда это и не было записано. Одарённый чуткостью и слухом, Штааль не имел музыкального образования, не знал даже нот. Впоследствии что-то в концерте Бортнянского «Скажи ми, Господи, кончину мою» напоминало ему эту музыку. Одна – очень страшная – её фраза походила на мелодию Сен-Готардского убежища. Они говорили об одном и том же, о смерти. Штааль слушал с расширившимися глазами, со всё росшим душевным смятением. Он сам не мог понять, что с ним случилось.
Ему казалось, будто он только теперь очнулся от непонятно долгого, изменчивого, томительного сна. Он был во сне и на льду Невы перед тропинкой, шедшей к Петропавловской крепости, и у Талызина, слушая жгучую речь Палена, и у дверей спальной, в которой душили императора, и в долгие постыдные часы, последовавшие за ночью убийства. Самые низменные его чувства, самые циничные фразы и мысли, приходившие ему в голову, были сном, от которого лишь теперь пробудило его то, что играл, о н ё м играл, один из величайших композиторов России. В музыке Бортнянского слышались Штаалю и люди, замученные в Тайной канцелярии, и задушенный в эту ночь царь, и крик камер-гусара Кириллова, и душевная мука Талызина. В ней была вся та необыкновенная, несчастная, ни на какую другую не похожая страна, в которой счастье жить было послано и царю, и камер-гусару, и Талызину, и ему, Штаалю. В версте от дома Баратаева, в т о й комнате волшебного замка, трясущийся от ужаса художник раскрашивал кистями в эти минуты изуродованное лицо мёртвого императора. Где-то в другом месте, уткнувшись лицом в подушку, сдерживал рыданья новый самодержец, так богато одарённый, так ужасно начавший царствование. Фраза росла грозно, росла беспощадно… «Да, всё кончено!.. Загублена жизнь, искалечена душа, кости помяты, всё выжжено в сердце. Но и у других тоже всё кончено», – почти с радостью говорил себе Штааль. Он думал о Баратаеве, лежавшем под кисеёю с медными монетами на глазах, думал о Ламоре, которого никогда больше не суждено ему увидеть, думал о собственной, близкой до ужаса смерти. Так странно связала его судьба и с Баратаевым, и с Ламором, и с царём, так всё в ней было случайно, так легко всё могло быть по-иному. Штааль чувствовал мучительное бессилие, безотчётный страх перед жизнью. «Умру, через день забудут, ничего не останется, но ни от кого ничего не останется… Разве от него, от этого худо одетого бедного человека… Нет, и над ним, как надо мною, есть то, перед чем мы безвластны, то самое, о чём он играет…» Звуки слабели. Начиналась новая музыкальная фраза. «Нет, нет, я знаю, здесь начался обман, – жадно вслушиваясь, говорил Штааль. – Обман, обман… На это я не поддамся, не поддамся, не поддамся», – бессмысленно твердил он, стискивая зубы.
– Да где же они? За извозчиком послали, а сами ушли? – сердито говорил в коридоре голос.
Послышался женский заигрывающий смех:
– А вы бы караулили… Уж, видно, из своих заплотита…
– Ну, это дудки-с…
– А извозчик шапку сдерёт… Да… Без шапки, значит, гулять будити…
Штааль смущённо вышел в коридор.
– Я тебя ищу, – сказал он, не глядя на лакея. – Нашёл? Спасибо, вот тебе…
Он спустился вниз, вышел на улицу и приказал извозчику ехать к госпоже Шевалье.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Инструкция обер-гофмейстеру при его императорском высочестве государе великом князе Павле Петровиче, господину генералу-порутчику, камергеру и кавалеру Никите Ивановичу Панину
По известной вашей верности и любви к отечеству избрали мы вас к воспитанию любезнейшаго нашего внука, его императорскаго высочества великаго князя Павла Петровича; а по поданному от вас о том мнению, уверясь вяще о способности вашей к сему важному делу, определили мы вас обер-гофмейстером при его высочестве и совершенно поручили его воспитание попечению вашему. Апробуя помянутое мнение ваше, заблагоразсудили мы, для надежнаго учреждения поступка вашего, объявить вам чрез сие вкратце соизволение наше.
1) Познание Бога да будет первый долг и основание всему наставлению. Совершенным удостоверением о сей предвечной истине надлежит со младых лет очистить чувства его высочества, утвердить в нежном его сердце прямое благочестие и прочия должности, коими он обязан самому себе, нам, своим родителям, отечеству и всему роду человеческому вообще.
2) Добронравие, снисходительное и добродетельное сердце паче всего нужны человеку, котораго Бог возвышает для управления другими; ничем же больше не возбуждаются сии внутренния чувствия, как воспоминанием равенства, в котором мы, по человечеству, пред Создателем нашим состоим. Сие есть истинный источник, из котораго изливаются человеколюбие, милосердие, кротость, правосудие и прочия добродетели, обществу полезный. Мы повелеваем вам оное полагать главным началом нравоучению его высочества и безпрестанно ему о том толковать, дабы при всяком взоре на различные состояния, в которых человек бывает, обращаясь мыслию к сему началу, его высочество побуждаем был к помянутым добродетелям, к благодарению Всевышняго за милосердый об нём промысел и к учинению себя звания своего достойным.
3) На сём основании не токмо не возбраняем, но паче хощем, чтобы всякаго звания, чина и достоинства люди добраго состояния, по усмотрению вашему, допущены были до его высочества, дабы он, чрез частое с ними обхождение и разговоры, узнал разныя их состояния и нужды, различныя людския мнения и способности, такоже научился бы отличать добродетель и принимать каждаго по его чину и достоинству.
4) Примеры больше всего утверждают склонности и обычаи в человеке. Мы уверены, что вы дадите собою образ мужа добронравнаго, честнаго и добродетельнаго; но того не довольно: повелеваем вам имянно крайне наблюдать, чтоб никто в присутствии его высочества не дерзал противно тому поступать, не токмо делом, но ниже словами! А если бы кто-либо от безразсуднаго дерзновения в том забылся, или же от подлой трусости особливо стал несправедливыми похвалами, ласкательством, непристойными шутками и тому подобными забавами его высочеству угождать, хотя мы того и не чаем: таковых, сверх собственнаго вашего примера, должны вы пристойно остеречь, а иногда и не обинуясь, без всякаго лицеприятия, отговорить. Таким образом приводим мы вас в состояние удалять от его высочества пагубных ласкателей и отвращать всё то, что может подать повод к повреждению нрава.