На следующий день мы сердечно попрощались, и многие девочки еще долго писали мне из своих заброшенных деревень.
4
Когда у меня появлялось свободное время, я навещала отца в Царском Селе. Зимой 1915—16 годов наши войска терпели одну неудачу за другой из за, как говорили, нехватки боеприпасов. У нас прибавилось работы; я очень устала, и мне требовался отдых.
Дом, который мой отец со своей женой строили с такой любовью и в котором собирались провести остаток дней, был теперь полностью готов. Оставались какие то мелочи, но их должны были доделать после войны. Привезенные из Парижа коллекции находились на своих местах, в застекленных шкафчиках стоял дорогой фарфор, китайские безделушки из камня, старинное серебро, сверкающий хрусталь. На стенах висели картины и портреты, комнаты были обставлены великолепной старинной мебелью. Отец со своей женой с любовью собирали эти коллекции, и каждый предмет навевал им приятные воспоминания.
Отец мало изменился за эти годы. В пятьдесят пять лет у него была фигура юноши, и он по–прежнему мог рассмешить меня до слез своими историями и анекдотами. Он перенес в Царское Село все свои привычки, которые я так хорошо знала и любила; его гардеробная была пропитана запахом одеколона, которым он пользовался всю жизнь, и его одежда, как и раньше, была разложена на свободной кровати.
Как и в прежние времена, мы выходили на прогулку в одиннадцать часов утра, как и в прежние времена, он дремал между обедом и полдником; а после ужина, как и раньше, мы собирались в его кабинете, и он читал нам вслух. Несмотря на то, что моя жизнь теперь была заполнена совсем другими интересами и сама я неуловимо изменилась, я всегда с радостью окуналась в эту родную домашнюю атмосферу. В то время мне казалось, что после напряженной работы в госпитале я могу обрести покой лишь в обществе отца в его доме.
Смерть
Ранней зимой 1916 года наш сектор фронта активизировался, и госпиталь заполнили раненые. Псковский железнодорожный вокзал, как большинство провинциальных русских вокзалов, находился вдалеке от города; от госпиталя до вокзала было больше трех километров, и транспортировка раненых превратилась в серьезную проблему. Я сообщила в Санкт–Петербург о недостаточности средств перевозки, а в качестве временной меры собрала старших учеников со всех школ Пскова, которые были в состоянии нести носилки.
С толпой юных носильщиков я отправлялась на товарную станцию, расположенную в чистом поле за окраиной города, и руководила разгрузкой. Тех, у кого были легкие ранения, я отправляла в город пешком в сопровождении медсестер. Остальных мы выгружали из вагонов и перекладывали на носилки. Растянувшись длинной цепочкой, носильщики медленно брели по дороге, увязая в глубоком снегу. Иногда нам приходилось совершать два похода за день; в один из таких дней стоял сильный мороз, и я отморозила ноги. Несмотря на это я продолжала работать, пока нам наконец не пригнали машины.
Отмороженные ноги меня беспокоили, но мне было некогда думать о них. У нас не было ни одной свободной минуты — целый день на ногах в душной перевязочной, операционной или в палатах. Крики и стоны, неподвижные тела под анестезией, хирургические инструменты, окровавленные бинты — все это на время стало нашей привычной обстановкой. Ноги отекали, руки стали красными от постоянного полоскания в воде и дезинфекции; но, несмотря ни на что, все мы работали без устали, сосредоточенно и с энтузиазмом.
Однажды Дмитрий оказался проездом в городе по пути на фронт и зашел ко мне в госпиталь, не предупредив заранее. Я была в операционной, когда мне сказали о его приезде. Я вымыла руки, но не посмотрела в зеркало, и выбежала в холл, где он меня ждал. Он всегда с некоторым недоверием относился к моей работе в качестве медсестры, но на этот раз он смотрел на меня с благоговением.
— Что ты делала? — не поздоровавшись, спросил он. — Убила кого нибудь?
Мое лицо и платье были забрызганы кровью. С тех пор Дмитрий был убежден, что я нашла свое призвание.
Поначалу я с трудом переносила вид страдающих людей и уставала от их мучений больше, чем от самой работы. Особенно меня угнетали ночные обходы по палатам. В огромных помещениях царил полумрак, горела лишь одна лампа на столике дежурной медсестры. Тишину нарушало лишь тяжелое дыхание некоторых пациентов, и иногда из темноты раздавался чей то приглушенный стон. Кто то храпел, кто то разговаривал во сне или тяжело вздыхал. Мне всегда казалось, что с наступлением темноты страдания обретают форму и живут своей собственной жизнью, дожидаясь лишь удобного момента, чтобы напасть на свою жертву и сломить ее, когда она меньше всего этого ожидает. Иногда меня посещало безумное желание сразиться с этими призраками или предупредить пациентов о грозящей опасности.
Чаще всего люди умирали в промежутке от трех до пяти часов утра, и хотя я жила, так сказать, бок о бок с ангелом смерти, я так и не смогла привыкнуть к его победам. Наши солдаты умирали с полным спокойствием, но меня это не утешало, а пугало. Их духовное смирение было всепоглощающим; они покорно принимали смерть; но их тела сохраняли волю к жизни и боролись до самого конца.
Многие наши пациенты были молодыми, сильными и здоровыми на вид, их не истощила длительная болезнь, поэтому мне было особенно мучительно видеть их последнюю схватку со смертью.
Я с ужасом наблюдала, как жизнь сражается со смертью, ожидая последнего вздоха, и с испугом смотрела на внезапно ставшее неподвижным и безжизненным тело.
Некоторые, чувствуя приближение конца, разговаривали со мной, выражая последние желания, передавая послания своим близким. Я очень боялась этих разговоров, однако никогда не пыталась от них уклониться.
Две смерти врезались мне в память. Однажды к нам привезли солдата с тяжелыми ранами и переломом черепа. Он не говорил, и мы не могли определить почему — из за перелома черепа или по какой то другой причине. При нем не было документов, а писать он не умел, поэтому мы не смогли узнать, кто он и откуда. У него не было никаких шансов поправиться, однако он прожил несколько дней. Большую часть времени он лежал в забытьи, и в те редкие минуты, когда к нему возвращалось сознание, его темные, глубоко посаженные глаза молча блуждали по палате. Он ничего не бормотал, не стонал, и губы его не шевелились; он только смотрел на нас, и все его невысказанные желания сконцентрировались в его глазах.
Я часто подходила к его кровати и каждое утро перевязывала страшные раны. Казалось, он узнает меня. За несколько минут до его смерти я стояла около него, глядя на его маленькое загорелое жалкое личико. Он медленно открыл глаза и повернул голову ко мне. Он явно пришел в сознание и узнал меня. Долго и внимательно смотрел на меня, потом его лицо осветилось едва заметной робкой улыбкой. Я наклонилась к нему. Из его глаз, по–прежнему устремленных на меня, выкатились две слезинки и медленно сползли по щекам. Он чуть слышно вздохнул и умер.
Еще одну смерть я никогда не забуду — смерть ребенка, дочь молодого священника, который отпевал покойников в нашем госпитале. Он недавно овдовел; а поскольку священники должны были жениться до посвящения в сан и не могли вступать в повторный брак, вместе с женой он потерял все шансы на семейную жизнь.
Единственным утешением для него стала маленькая дочка лет четырех или пяти. Он был очень беден, никто ему не помогал, но девочка всегда выглядела чистой и опрятной. Иногда он по моей просьбе приводил девочку в госпиталь, и я угощала ее яблоками, а при случае дарила новое платье.
И вдруг ребенок заболел. Ее осмотрел доктор Тишин и поставил диагноз — менингит. Когда через несколько дней улучшение не наступило, я договорилась, чтобы ее положили в госпиталь в отдельную комнату.
Она надолго впадала в забытье, дышала с трудом; лишь по рефлекторным движениям рук и подрагиванию маленьких пальчиков можно было понять, что она все еще жива. Отец часто навещал девочку и часами стоял у ее кровати. Его присутствие, казалось, успокаивало ее, даже когда она была без сознания.