Не принимая живого участия в жизни Биаррица, король и королева издали делали ее привлекательной: в надежде увидеть их много народу сходилось на благотворительные балы, матчи поло и прочие мероприятия.
Кончался сезон, и буквально за один день Биарриц делался неряшлив, провинциален и очарователен. Самое восхитительное время там был апрель, когда океан и небо чисты, как после генеральной уборки. Помню, я приехала туда из Парижа на пасхальные дни окрепнуть после гриппа. Бары и рестораны были закрыты, улицы пустынны. Не гудели рожки автомобилей, не чадили выхлопные трубы. Впервые за все время, что я бывала в Биаррице, я услышала, как пахнет море.
Тою же весной я встретила человека, которому суждено было занять важное место в моей жизни, благодаря кому моя жизнь совершила еще один поворот. Я уже несколько дней прожила в отеле, и приятельница пригласила меня переехать к ней на виллу. В разговорах нередко поминалась американская девушка, чья семья часто и подолгу гащивала в Биаррице. Самой девушки тогда там не было, но ее скоро ждали. Моей хозяйке загорелось познакомить нас.
И однажды утром в ворота нашего сада прорысила на серой кобыле высокая, стройная всадница в амазонке, стала посреди лужайки и позвала мою приятельницу. Ее радостно приветствовали и пригласили войти. Девушка спешилась и отдала поводья груму. Ее внешность настолько поразила меня, что я не замедлила присоединиться к подругам в гостиной. Это была, поняла я, та самая американская девушка, о которой я столько слышала.
Пленителен был ее вид в саду, а при встрече еще расположили к ней теплый глубокий голос и щедрая улыбка, оживлявшая крупный, прелестного рисунка рот. Я прошла с подругами в библиотеку, и пока они болтали и смеялись, покуривая сигареты, продолжала разглядыввать гостью. Она сняла мягкую фетровую шляпу, и густые каштановые локоны легли на высокий прямой лоб. Узкое, мягко очерченное лицо, продолговатые темно–серые глаза, загорающиеся огоньками и темнеющие под тяжелыми ресницами. Но не одна красота составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.
В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника — принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.
Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.
Старый принц был человеком неизбывной энергии; всю жизнь он покровительствовал научным инициативам, занимался всякого рода социальными проблемами, поддерживал образовательные проекты, ратовал за совершенствование здравоохранения. Это был неутомимый и неугомонный работник, легкий на подъем, когда помощники и подчиненные уже валились с ног. Не всегда его действия были хорошо рассчитаны, и столичные чиновные бездельники посмеивались и наводили критику на раздражавший их нескончаемый поток новых планов и предложений. Зато в войну его организаторские способности и кипучая энергия были оценены сполна. Добряк, каких мало, держался он властно и непререкаемо, и сталкивавшиеся с ним от случая к случаю наверняка трепетали перед ним.
Он выехал из Петрограда до прихода большевиков к власти, вывез парализованную после удара жену, некоторое время пожил в Финляндии, потом переехал во Францию. В конечном счете он приобрел кое–какую недвижимость в Биаррице и зажил помещиком в окружении бывших сподвижников и старых слуг.
Бывая в Биаррице, я всенепременно и не один раз навещала престарелого дядюшку. И всего то пара миль пути, но, входя в ворота, я забывала, что я во Франции. Казалось, я в русском поместье доброго старого времени. Атмосфера, которой окружил себя старый принц, дышала простотой и старозаветным достоинством. Духом он оставался все тот же. Ни возраст, ни испытания прошедших лет не окоротили его: все такой же живой, сметливый, с ясной памятью.
В черной ермолке, развевая полы старомодного сюртука, руки за спиной, он мерит быстрыми шагами дорожки сада, наблюдая за посадкой и подрезкой, и хрипло покрикивает на работающих. Его воображение бурлило, но его практически не к чему было применить. Он вывозил из Африки саженцы и старался приживить их на французской почве. В его хозяйстве нашлось место для сараюшки, где он коптил ветчину и рыбу, — все, как в России. Но в его глазах стыла грусть. Из его жизни ушли ответственные обязанности, служение, и уже не приставит его к делу обожаемый монарх. Ему остались одни воспоминания. А их он держал при себе. Они не были только его достоянием: они принадлежали эпохе, когда молчание было залогом лояльности. Прошлое он вспоминал лишь по незначительным случаям: подробности его посещения в Биаррице Наполеона III и императрицы Евгении в конце 1860–х годов, бал во дворце, который теперь называют Hotel du Palais. Еще он мог поговорить о своей офицерской молодости и нравах того времени.
Его жена, принцесса Евгения Максимилиановна, в свое время культурнейшая и умнейшая дама, теперь была безнадежный инвалид. Она даже не говорила. С теплым пледом на коленях она сидела в кресле, а рядом, в таком же кресле, сидела и не переставая вязала другая старуха, ее подруга с юных лет. И пока она вязала, она не переставая говорила в притворной уверенности, что принцесса ее понимает. Воцарись тут без нее молчание, она бы его не вынесла. Принц появлялся здесь всего на несколько секунд.
В кругу немногих оставшихся верных соратников исполненный достоинства старик председательствовал за обеденным столом, словно вел совещание. Все они подвизались на одном поприще, а теперь вместе доживали свой век. И без того малая группа с каждым годом убавлялась; уже скоро никого из них не останется.
Другой мой родственник, живший в Биаррице, был герцог Лейхтенбергский, потомок наполеоновского пасынка Евгения Богарне. Дед герцога тоже женился на русской великой княжне и осел в России, его дети избрали военную службу. Нынешний герцог был всего несколькими годами старше меня, а поскольку к нам с братом в свое время перешли его гувернантка и гувернер, мы, естественно, часто виделись.
Прослужив несколько лет в кавалерийском полку, он расстроил здоровье и из за слабых легких вынужден был подолгу жить в По, это тоже в Стране Басков. В революцию он женился и бежал из России. Несколько лет прожил в Париже, как все мы, претерпел все, что можно было вынести. Наконец на скудные остатки некогда значительного состояния он приобрел небольшой дом в Биаррице и обосновался в нем навсегда. Его брак был бездетным, в революцию они удочерили сиротку, а позже основали приют для сирот и беспризорных. Они всей душой отдались этой работе, собирали пожертвования, входили во все обстоятельства дела. Живут они скромно и правильно, вполне удовлетворенные своим полезным и покойным существованием.
Домашний кризис
В непрестанных трудах с краткими перерывами на отдых прошли без малого два года. Запас моих драгоценностей почти истощился, дело не настолько процветало, чтобы приносить доход, и мы стали делать долги. При этом неизмеримо возросли мои обязанности: на моем попечении и в той или иной зависимости от меня находилось множество народу. К этому времени я поняла, что я одна ответственна перед ними и рассчитывать могу только на себя. Настоящее было зыбко, впереди мне виделся финансовый крах.