Тем летом голландская королева праздновала двадцатипятилетие своего царствования, и на несколько дней Гаага воспряла к жизни: улицы украсились флагами, заполнившие тротуары обыватели в воскресных костюмах наблюдали, как с помпой проследовала по городу их королева с супругом, принцем–консортом. А потом снова воцарилось привычное оцепенение, и полицейские вернулись к своим обязанностям: строго следить за уличным движением, состоявшим исключительно из велосипедистов.
Принц–консорт запомнился мне первым, кто, сам того не ведая, заставил задуматься об уходящих годах, о близком уже и для меня среднем возрасте. Он доводился мне дальним родственником и несколько раз бывал в миссии. И однажды у нас зашел разговор о наших детях. Его дочь Юлия и мой сын родились с десятью днями разницы. Тогда им едва исполнилось по четырнадцать, а он вдруг допустил возможность в будущем поженить их. Я была ошеломлена. Шесть—восемь лет пролетят незаметно — и что же, я могу стать свекровью? Нет, пусть я старею, но я усвоила более современные взгляды на некоторые вещи, в частности, на запланированные династические браки.
К концу лета мое душевное равновесие восстановилось. Отдых явно затянулся, и запущенные дела требовали скорейшего возвращения в Париж. Я сделала выбор и торопила будущее. Вырвавшись на четыре месяца из каждодневного окружения, я смогла оглядеться и лучше усвоила свое положение. Поняла, что, деликатничая и оберегая чувства зависящих от меня людей, я зашла слишком далеко; не деликатность это была, а слабость, и уход от объяснений только усложнил все и привел на грань катастрофы. Жизнь в изгнании такая трудная, такая серьезная задача, что в ней не обойтись полумерами и компромиссами. И как ни претила мне эта обязанность, но я была вынуждена все взять на себя. При этом меня еще держало не столь уж давнее прошлое, когда готовившийся брак сулил исполнение самых заветных чаяний. Было бы, наверное, куда проще жить день за днем, не тревожась о будущем, не домогаясь недоступного, не создавая себе идеала.
Чтобы упрочить достигнутое, разлуку с Путятиным надо было продлить. Еще в Гааге я решила отправить его в Вену, где у него были свои дела. Они входили частью в то злополучное голландское предприятие, что поглотило почти всю выручку от продажи моей последней ценной коллекции драгоценностей. Делом этим по–настоящему не занимались, теперь требовалось вникнуть. Пусть наконец Путятин сам разберется в этой весьма запутанной истории и возьмет на себя ответственность за сделанные вложения. И надо было на время лишить его среды, изолировать от людей, которые его окружали. Понимая, что будут значить для него такие перемены, я нелегко пришла к этому решению, и тем более трудно было выдержать его после, когда он, я знала, был очень несчастлив. Пока же, однако, иного выхода не было. Остальным распорядится будущее; я ничего не загадывала; я буду ждать, какую дорогу мне определят обстоятельства.
Я неохотно покидала Гаагу, нерадостным был и мой приезд в Париж. Очень просто было включиться в вышивальные дела, но ведь были вещи куда более сложные. Квартира опустела, жизнь стала другая. Днем я постоянно сталкивалась со свекром и свекровью, они жили в том же доме на улице Монтань, где были моя мастерская и контора. На чем не поладили сын и невестка, они, как я понимала, в точности не знали, а я не стала объясняться. Вопросов они не задавали, но свое отношение выказывали достаточно ясно, чтобы вогнать меня в тоску. Ради горячо любимой свекрови я часто задумывалась, не вернуть ли Путятина.
С удвоенным рвением взялась я за все свои дела. Распался сам собою маленький круг, в котором я жила больше пяти лет, меня ничто не связывало. Я цепче держалась за жизнь и лучше понимала ее. Непостижимой казалась мне моя былая уступчивость, было трудно понять, как я столько времени терпела существование, мало что способное предложить мне. Я понимала, что к прошлому возврата нет, но при этом не делала никаких шагов к тому, чтобы порвать узы, все еще связывавшие меня с Путятиным. Мне был ненавистен этот последний шаг, и я ждала чего то совершенно несбыточного.
Я ждала два года, вытерпев множество неудобств. Во Франции замужняя женщина, даже будучи главой собственного дела, как в моем случае, не может ни заключать контракты, ни даже открыть счет в банке без одобрения мужа. Путятин оставался в Австрии, и мои финансовые дела все больше запутывались. В конце концов я решилась на развод. Моя привязанность к его семье не поколебалась, они оставались на моем попечении еще годы. Пока Путятин не женился на американской девушке, мы время от времени дружески встречались. Развод происходил в два этапа — в русской православной церкви и во французской мэрии. Гражданский брак расторгался медленно и трудно, но в конце концов все устроилось, и я снова была свободна.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НОВЫЙ ДЕНЬ
Старая Россия и новые русские
Как раз когда я стала налаживать отношения с внешним миром и заново выстраивать свою жизнь, произошло событие, воскресившее в памяти примерно такую же ситуацию. Это было в самом начале войны, когда я, совершенно одна, угодила в абсолютно немыслимые условия и вынуждена была заниматься делом, которого не знала. И только два человека, чужие люди, видя мои неопытность и наивность, приняли во мне участие: отец Михаил и доктор Тишин. После отъезда из России я ничего о них не слышала, как и о других, с кем встретилась на войне. Однажды я прихожу в контору, и секретарь говорит мне, что по телефону звонил некто доктор Тишин. Он просил о встрече, сказал, что был доктором в моем псковском госпитале. Секретарь сомневалась, что это было правдой: под надуманными предлогами ко мне пыталось пробиться поразительно много людей. Мы сносились с Россией, как с другой планетой, и меньше всего я ожидала, что из этого призрачного мира явится доктор Тишин. Однако я сразу поверила звонку. Я передала, чтобы он приходил, и ждала его с замиранием сердца. Наконец он вошел в мой кабинет. Не ожидай я его, я бы ни за что его не узнала: он страшно переменился с 1917 года, когда мы в последний раз виделись. Я была не в силах скрыть свое потрясение.
— Что, скверно выгляжу? — первым делом спросил он.
Боюсь, я промолчала тогда. Я прикинула, что ему не должно быть и сорока, но выглядел он стариком. Он облысел и потерял почти все зубы, потучнел, нет, тяжело обрюзг; вялая кожа, вялые глаза. В нем не осталось ни капли живинки. Я поражалась, что у этого незнакомца голос и манеры доктора Тишина. Покуда я справлялась с чувствами, он рассказывал мне свою историю начиная с лета 1917 года. Изрядно помотав, судьба занесла его куда то на окраину бывшей Российской империи, где он стал главным врачом местной больницы и работал там последние годы. Изнурительная работа и невыносимые условия жизни развили у него редкую зобную опухоль, и большевистские власти были вынуждены дать ему отпуск для консультаций с заграничными специалистами. Немецкие врачи не обнадежили его: неоперабельный случай. Наверное, он и сам понимал, что обречен. Если бы он нашел работу, ему не надо было бы возвращаться в Россию; он хотел остаться во Франции. Теперь он был женат, у него была маленькая дочь, Мария; большевики разрешили ему выехать с семьей, и это только подтверждало безнадежность его положения: иначе они держали бы жену и ребенка в качестве заложников, как это у них принято.
После его рассказа настала моя очередь, и мне было что рассказать и про полтора последних года в России, и про долгие годы эмиграции. Должно быть, я чуть прихвастнула в своем рассказе, но ведь в основном благодаря ему и отцу Михаилу я оказалась готова к новой жизни, в чем я ему и призналась.
— Не знаю, что сталось бы со мною без вас и отца Михаила. Вы были моими первыми учителями жизни. Довольны вы своей ученицей? — И я обвела глазами комнату: мой рабочий стол, столы, устланные бумагами и эскизами, повсюду образцы вышивки и прочие свидетельства моих нынешних занятий. Но он и глазом не повел.