— А-а, сестрица… сюда давай, и у нас конплект будет, — с теплой улыбкой сказал ей тихий, ехавший в одиночку казак и, взглянув на маштачка, погрустнел. — Укокошили фершала… Его это лошадка?
— Да… — вздохнув, протянула Надя.
— Рядом со мной бедняка кокнуло, — продолжал словоохотливый казак. — Как оно его… Снаряд — вот-вот, рукой подать трахнул. Чуть податься ему — наворошил бы не таких делов. У меня только ухо карябнуло. Вишь как… — Казак выгнул шею и показал Наде грязную, резко оттопыренную, с крохотной мочкой раковину, разделенную осколком почти пополам. На краях косой зубчатой рассечины — пятнышки подсыхающей крови.
Надя рассеянно и молча взглянула. После всего, что ей только что довелось увидеть, это легкое ранение уже не вызвало в ней никакого чувства. У ней даже и в мыслях не шевельнулось, что ведь она в своей новой роли обязана как-то помочь казаку, хотя бы смазать йодом рассечину. Но она совсем забыла — и что она тут, и для чего. А казак, видно, и не нуждался в ее помощи. Отпуская повод коню, лизавшему на ходу травы, он принялся было рассказывать о подробностях гибели фельдшера, но оборвал и насторожился.
По колонне полка откуда-то с хвоста его, становясь все ясней и отчетливей, катилась разноголосая и дружная перекличка, напоминавшая перекличку петухов на заре: тут были и почти неслышные пискливые тенора и теноришки всяческих высот и оттенков, и басы, хриплые, гудящие. Сперва голоса, ломаясь, захлестывали друг друга, и смысла выкрикиваемых слов уловить нельзя было. Но вот ступенчатая разноголосица докатилась до третьей сотни, и кто-то надтреснутым, но густым басом уже различимо протрубил:
— Головной, наза-а-ад!..
— Гля, вот добро! Назад, говорят, — И Надин сосед расцвел в улыбке. Потом он выпрямился на стременах, расправил грудь, наполнив ее до отказа воздухом, и что было силы с наслаждением перекинул дальше: — Наза-а-ад, головной!
Около скученных взводов второй сотни на злой, строптивой и непомерно вертлявой, что оса, полукровке-кобылице появился командир сотни, все тот же плотный с одутловатым лицом подъесаул Свистунов, которого, несмотря на его храбрость, многие казаки второй сотни, в том числе и Федор Парамонов, не выносили за сумасбродство.
— Кто тут провокацией занимается? — закричал он, потрясая и щелкая по сапогу плеткой, — Кто паникерствует? Срыв боевого приказа… Самочинство… под суд!
Но клич незримой птицей уже перемахнул через его голову и, удаляясь, покатился по рядам первой сотни:
— Головной, наза-а-ад!.. наза-а-ад!.. а-ад!..
Надя, возясь с санитарной сумкой, перетягивая на себе ремень, так же слишком длинноватый для нее, как и стремена, и взглядывая на багрового, бессильно мечущегося около взводов подъесаула, заметила, как из-за седлистого, в прошве мелкого лиственника холма выползают, колыхаясь, звенья конницы, идущей навстречу. Издали казалось, что между двумя встретившимися потоками всадников нет никакого промежутка, и они движутся бок о бок: один поток — к холму, другой обратно. Утихшая было перекличка поднялась снова. Теперь она катилась уже с другого конца и, по мере приближения встречной колонны, становилась все более многоголосой и пестрой. Сотни 30-го полка, идущие замедленным шагом, остановились вовсе. Ряды сдвинулись и поломались. Надя не успела еще застегнуть пряжку у сумки, как забурунный маштачок ее носом ткнул в хвост поджарому вислозадому дончаку и ощерил зубы, грозя укусить. Потный, гнувшийся к луке казак, Надин сосед, побаивавшийся, как бы из сослуживцев кто-нибудь не доказал про него подъесаулу, приосанился и заулыбался снова.
— Гля, никак тридцать второй полк… Во молодцы!
Тут же из передних столпившихся взводов второй сотни, осилив все другие голоса, послышался насмешливый выкрик, и Надя узнала голос Пашки:
— Эй, братики, вы как: по новой тахтике, задом наступаете?
Из колонны 32-го полка в ответ дружно гаркнули:
— Кому нужен Бухарест, пущай передом наступает, а нам он без надобности.
— Трогайте, трогайте, чего стали! Вас ждут там, скучают.
— Поскорея, блины у тещи прокисли.
— Кум Данил, здорово!
— Домой, будя…
— Односум, задери тебя… мое почтение!
Скрип седел, шорохи копыт, порсканье людей и коней, бряцанье оружия и густой, резко бьющий в ноздри запах конского пота…
Пашка Морозов, радуясь подвернувшемуся случаю позубоскалить, выехал в интервал между колоннами, перекинул ноги по одну сторону седла и, выгибаясь, поблескивая урядницкими галунами и болтавшимися на груди Георгиями, без конца выкрикивал шутки, смешил казаков. В ответ получал иногда не менее острые, крепко сдобренные матерном словечки, но это его не смущало.
— Ты, голова, развесил уши — кобыла кверх спиной у тебя, ей-бо!.. А ты, эй, обозник, ось в колесе, не видишь?
Вдруг в беспорядицу гама, просверлив его, вклинился пронизывающий до дрожи в теле знакомый посвист и приковал к себе внимание всех: хлю-хлю-хлю-хлю… Гам мгновенно смолк, как обрезало. Повисла напряженная тишина. Кони, вскинув головы, застрочили ушами, кожа на них задергалась. Металлический посвист опалял уже горячей струей, и тут дико прозвучала чья-то команда:
— Рассыпа-айсь!
Крайние в рядах всадники, наскакивая друг на друга, шарахнулись во все стороны. Надиного маштачка и ее самое чуть не подмяли рослые, широкогрудые, с бешено выпученными глазами дончаки. Уцелела Надя только благодаря своей расторопности. Посреди скученных взводов, где был зажат Федор, закипело и забурлило. Испуганные лошади, кусаясь, взвизгивая, становясь дыбом, полезли одна на другую. Снаряд угодил в колонну 32-го полка, саженях в двадцати от Пашки. Подле выхваченной в пояс человека ямы, полукругом, в различных позах легли убитые люди и кони, обсыпанные суглинком. Пашка вылетел из седла. Его в бок, наоскользь толкнул осколок. Сгоряча он вскочил. Но, кинувшись ловить свою убегавшую лошадь, переступил несколько раз и упал опять, зацарапал ногтями землю, вырывая с корнем мелкий сорняк…
Первым к нему подскочил Федор. Он спрыгнул с коня, нагнулся и, не в силах унять трясущуюся нижнюю челюсть, с трудом выговорил:
— Павлуша, Павлуша, ты… ты чего это… живой ли?
— Я-то? — приподняв меловое в капельках пота лицо, отозвался тот, и голос его был поражающе обычен. — А как же! Живой, ей-бо! Вот только… ф-ф… как бы окрутить тут, у пряжки… хлещет…
Федор сунулся к седлу, где хранился бинт. Перевязать рану он решил сам, и попроворней, пока Надя не подъехала. Видел, как она в сотеннике от них рвала маштачку губы, кружила его. Пыталась проскочить к ним, но, должно быть, обессиленная испугом, никак не могла совладать с заупрямившейся лошадью. Федор не только не хотел звать ее на помощь — он не хотел даже, чтобы она увидела рану.
Нервно копаясь в переметных сумах, вышвыривая из них содержимое, он только успел разыскать бинт, как к ним подскочил Жуков, ведя в поводу Пашкина коня. В это время в небольшом отдалении от них рявкнул другой снаряд, затем — третий, уже ближе: осколки прожужжали над их головами. И разрывы, сливаясь в сплошной рев, как при первом обстреле, загрохотали на земле и в воздухе.
Казаки, воспользовавшись заминкой в голове колонны, где до драки разгорелись споры — идти дальше им или не идти, — а также заразительным примером самовольно повернувшего в тыл 32-го полка и невесть кем отданным и стихийно прокатившимся по сотням приказом «назад», поворачивали коней, пригибались к лукам и стайками, а то и в одиночку, выходя из подчинения офицерам, мчались в тыл.
Федор с Жуковым подхватили Пашку на руки, бережно вскинули его в седло, вскочили на коней сами и, придерживая раненого с обеих сторон, привычным, в три лошади, строем пошли шибкой рысью. Пошли они под отложину пригорка, к смутно блестевшей вдали полоске жита, где под чертой горизонта маячили рассыпавшиеся всадники.
Надя, сломив наконец норов маштачка, приблизилась к ним, и Федор с больно сжавшимся сердцем увидел в глазах ее ужас. Стараясь ободрить ее, он задорно, насколько мог быть задорным в такой час, крикнул: