Врагам удалось опознать его, несмотря на то, что он был переодет в крестьянскую одежду, так как человек он был хоть и молодой — двадцати восьми лет, но в этих местах известный: в свое время учился в урюпинском реальном, из которого был исключен с «волчьим билетом» за участие в революционном движении, с юных лет примкнул к большевикам, устанавливал в округе советскую власть, громя местных атаманов, начиная с окружного, с генерала Груднева.
Из села Танцырей Селиванова привезли в Филоново, в штаб Ситникова.
Ранним утром вывели его, избитого, иссеченного плетьми, на железнодорожный мост, где через металлическую балку вверху уже была перекинута веревка, старая узластая бечева. Говорить ему не дали. Руководивший этим делом офицер — комендант полевого трибунала Рябцев, бравого вида сотник с пушистыми обкуренными усами — сразу же накинул на него петлю, приготовленную заранее, и четверо дюжих казаков, приседая, потянули веревку на себя.
Но едва Селиванов, захлестнутый петлей, поднялся на аршин-полтора над бревенчатым настилом, веревка лопнула. Упали казаки, упал и Селиванов, ударившись щекой о рельс. Мгновение он лежал недвижимо. Потом пошевелил ногой, давя коленкой оброненную, в мазуте, паклю, заворочался, оттянул от сдавленного горла петлю и с величайшим усилием, опираясь о рельс, встал.
Повскакавшие казаки засуетились. Связывая веревку, они вырывали ее друг у друга, спорили — каким узлом ее надо связывать.
Щека у Селиванова была вся разбита, залилась кровью, а кровь все сочилась, сбегая в курчавую золотистую бородку, все капала на сатиновую в полоску рубаху с расстегнутым воротом. Возившиеся с веревкой казаки дернули его за обожженную петлей шею — он пригнулся, резким движением обеих рук смахнул с себя петлю и, не выпуская ее из правой руки, поднял голову.
Внизу — светлые, текучие, подернутые мелкой рябью воды Бузулука, шуршащие камыши. Прямо перед глазами — огромная в серо-голубой дымке низина меж Бузулуком и его рукавом Громком пойма, окруженная высокими и очень крутыми песчаными горами, уже выгоревшими от солнечного жара. Немножко влево, верстах в трех, — Филоновская станица, спрятавшаяся за садами, а справа — вокзал и станица Ново-Анненская.
Минуту Селиванов, плотный, широкоплечий, покачивался на ногах, смотрел через крестовину фермы вдаль, туда, где из-за бурой горы поднималось солнце. Лучистое, оно еще не отделилось от песчаного гребня, а даль уже зарозовела, заискрилась и задрожала. Что-то дрогнуло и в суровом лице Селиванова. Левой рукой он откинул длинные густые волосы, нависшие ему на лоб со страдальческим изломом бровей, чуть повернулся, и глазами, заплывшими от побоев, повел через головы настороженных офицеров в ту сторону, где стояла толпа — местные жители. Они стояли под углом решетчатой фермы, на берегу; стояли ошеломленные, не шевелясь. Меж казачьих сине-красных фуражек белели платки женщин и виднелись кепки рабочих.
Вдруг Селиванов выпрямился и, тряхнув петлей, крикнул громким, сильным, раскатистым голосом, и с черной, уже начавшей подсыхать щеки его снова засочилась кровь.
— Не падайте, товарищи, духом! Прощайте! Не давайте этим палачам, немецким наймитам, обманывать себя. Царствовать им недолго. Недолго им измываться над трудовым народом. Народ защитит себя. Советская власть не ныне-завтра вернется. Она установится во всей России! Во всей! Я всегда… и теперь… в последнюю…
— Что вы копаетесь, так вашу!.. — перебивая Селиванова, заорал Рябцев. Поднял плетку с рукоятью из оправленной в серебро ножки дикой козы и, выкатив глаза, яростно погрозил казакам, возившимся с веревкой. — Когда же в конце концов!..
Селиванов страшным, ненавидящим и презрительным взглядом скользнул по офицерову лицу. Веки его замигали, и он закрыл глаза, покачнулся, — видимо, у него закружилась голова. Но тут же он выпрямился снова.
— Не торопитесь, сотник, успеете… — сказал Селиванов, еще раз взглянув на офицера. Он сказал это непостижимо спокойно, расслабленным голосом. Но силы к нему вернулись, и он продолжил речь, которая с каждым новым словом становилась все более отрывистой и более горячей. — Успеете, сотник, меня задушить, получить за это подъесаула. А может быть, и есаула. Что вашему Краснову стоит! Душите… душите, паразиты, продажные твари! Я вас немало за себя!.. Г-гады ползучие! Меня вы задушите. В силах. Но России вам не задушить, не вздернуть на эту вышку! Революция раздавит вас, как…
— Готово, вашблародь! Готово, вашблародь! — пугливо, хором доложили казаки.
Рябцев, вытянув руки, шагнул к Селиванову, чтоб вырвать у него и накинуть ему на шею петлю, которую тот продолжал держать, потрясая ею. Селиванов сделал шаг назад, запрокинул голову, показав широкий пунцово-синий рубец на горле, и, весь дрожа от ненависти, плюнул коменданту в лицо. Кровавый сгусток повис у того на раздвоенном щетинистом подбородке.
— Да здравствует революция! — крикнул Селиванов так, что лес на том берегу отозвался эхом, и обеими руками накинул на себя петлю…
* * *
Пятнадцатого августа Верхне-Бузулуцким станичным ревкомом и парторганизацией был получен — через Камышин и Елань — приказ Военного совета по округу, подписанный И. Сталиным и К. Ворошиловым. «Российская Советская Республика в опасности», — говорилось в этом приказе за номером двенадцать «а».
В Верхне-Бузулуцкой тут же начала формироваться конная боевая коммунистическая дружина из людей, которые в армию в силу тех или иных причин по мобилизации призваны не были. Вошли в дружину почти все местные партийные и советские работники — все, кто мог носить оружие, а также и те партийно-советские работники из соседних, занятых белыми хуторов и станиц — Дурновской, Ново-Анненской, Филоновской и других, которые находились пока здесь, в Верхне-Бузулуцкой, или поблизости.
Платовскому комитету, и в частности Наде, о приказе и о формировании дружины стало известно в тот же день: Федюнин, ездивший в свой черед в станичный ревком, сообщил ей об этом. В тот же день у Парамоновых состоялся семейный совет. Надя знала теперь, твердо уже знала, как в этот тяжкий для родного народа час она должна поступить.
Всегда Надя, с того первого январского вечера, как попала в семью Парамоновых, чувствовала, что вокруг нее — близкие, родные люди. Еще не было такого случая, чтоб они в чем-нибудь — в большом или малом — друг друга не поняли бы. Не случилось этого и теперь. Никого из них убеждать Наде не пришлось: ни Настю, на чью долю падала огромная забота — заменить Любушке мать, ни старика, Матвея Семеновича.
— Я, дочка, не могу тебя ни посылать, ни отговаривать, — волнуясь, сказал старик, когда Надя, еще более, нежели он, взволнованная разговором с Настей, спрашивала у него окончательного согласия на отъезд. — Делай, как велит тебе сердце. Могу сказать лишь про дитя, про Любушку. Скажу то же, что и Настя: о Любушке не тревожься. Пока мы живы, пока дает бог здоровья — нужды и горя она не увидит.
Разговор этот происходил в пустой хате — немудрое имущество их уже много дней пылилось во дворе, на подводах, с того именно дня, как пришло из станицы указание быть наготове. Надя сидела на хромой табуретке у стола и, прижав к себе дочурку, кормила ее грудью. Старик, растроганно покашливая, закуривал у порога: по обыкновению захватывал щепотью из кисета табак, сыпал его в цигарку, но пальцы его на этот раз вели себя своевольно, подрагивали, и табак в цигарку не попадал, сыпался обратно в кисет и на пол. Настя, придвинувшись к окну, к свету, так как уже завечерело, латала Мишкину рубаху, и стежки получались у нее кривыми, неровными — глаза были застланы слезами. После слов старика продолжать разговор этот было незачем. Надя только прошептала: «Спасибо, батя», — и низко-низко наклонила голову.
Ночь эту Парамоновы не спали. Вообще последнее время по ночам не спали многие хуторяне. Матвей Семенович, будучи на карауле, не уходил со двора. Полулежал на воловьей арбе и то ронял на мешок с зерном мгновенно тяжелевшую голову, то вскидывал ее, таращил подслеповатые глаза на жующих жвачку быков. Было облачно, душно, попахивало дождем, но дождя пока не было. Клонило в сон. Особенно перед зарей.