В этот день, под вечер, через хутор прогремел военный обоз по дороге на станицу. На бричках и двуколках лежали раненые, обвязанные черными от пыли бинтами, тряпками, полотенцами. Обоз в хуторе не задержался, а всадники сопровождавшей его команды на минуту рассыпались по обитаемым дворам — попить молока. От них-то в хуторе и стало обо всем известно.
К Артему Фирсову заглянул его дальний родственник, начальник команды подхорунжий Касаткин, справный угрюмый казак с хутора Березовского. Не присаживаясь к столу, он вылакал через край полведерный неснятой горшок молока.
— Спаси Христос!.. Уезжайте! Уезжайте, сват, пока можно, — советовал он, на ходу облизывая и обсасывая слипшиеся, в сливках, усы. — От души говорю. Пока можно. Не ныне-завтра красные опять отрежут вас, и хлеб-соль, как ты рассказываешь, вам ревкомы припомнят. Пока-то их опять!..
— Об этом ты мне, сват, не толкуй: звестное дело! — и Фирсов махнул культяпкой. — Тут и без того — к черту на кулички… Скажи лучше, как перескочить линию. Где? Можно ли на переезд, на станцию?
— Еще додумался! А кто там, на станции теперь? В чьих она руках? То-то! Разъезд Солоново знаешь? Между Филоновом и Панфиловом. Мы там будем переправляться, напрямую. И вам советую. С версту не доезжая.
Проводил Фирсов подхорунжего, которого на улице уже поджидали его подчиненные, и, вымахивая косые сажени, зашагал к Абанкиным.
Петр Васильевич был дома, во дворе. Мрачный, туча тучей. Закладывал в беговые дрожки косматого иноходца. Тот, не желая заходить в оглобли — куда-де в ночь вздумал меня гнать! — вертелся, крутил хвостом. Петр Васильевич, злобно рыча, дергал его за повод, носком юфтевого сапога поддавал ему под брюхо. Фирсов глянул, как его кум, обычно степенный, драконил лошадь, и подумал: «Спешит… Не от добра человек из себя выходит. Стало быть, наслышан…»
— Что ж ты дрожки цепляешь? Что ж на них положишь? — сказал Фирсов, считая, что кум собирается на этих дрожках отступать.
Петр Васильевич обломал иноходца, который в конце концов покорно перешагнул оглоблю, и, все еще рыча на него, заправлял дугу.
— А я, знычт, в аккурат, ничего и класть на них не буду, — сказал он тем же тоном, каким разговаривал с иноходцем.
— Как так не буду? К теще едешь? Ты куда это?..
— Пока в станицу.
— В стани-ицу? — удивленно переспросил Фирсов. — Кгм! Нашел время! А про новости-то аль не знаешь?
Петр Васильевич, нагнувшись, завязывал с преувеличенной сосредоточенностью супонь; заговорил, не глядя на кума:
— Как не знать! Такую приятность да не знать! Ты-то готовишься?.. Мне прежде в станицу надо смотаться. Дело есть. Неотложное. Прослыхал, будто Свистунов, есаул, сейчас там. А мне посоветоваться с ним надо. До зарезу надо! Тут ведь недолго. Через час какой, два, самое многое буду дома. Тогда уж, знычт… Бабка меня снарядит, не задержу. Вместе уж… страдать-то.
Фирсов понял, что кум что-то не договаривает, что-то от него скрывает. Ну что ж. Дело его. Он в душеприказчики к нему не лезет. А что скрывает — так это же очевидно. К Свистунову ведь и мимоездом можно завернуть, если тот действительно в станице. Но выспрашивать и допытываться Фирсов не стал. Не к чему.
Петр Васильевич окончил запряжку и, выводя со двора лошадь, добавил:
— Соберемся на плацу и гужом, знычт, тронемся. Удобнее… гужом-то, вместе, а? Оповестить бы стариков. Нет у нас начальства…
— Этто можно, не трудно, — согласился Фирсов.
Абанкин покатил, оставив ворота открытыми, а Фирсов крикнул ему, чтобы он не слишком-то там загостевывался, и пошел домой, готовиться в далекую нечаянную дорогу, — бог знает какой она будет.
Из хутора Петр Васильевич и в самом деле выехал по станичному шляху. Было уже довольно темно. Солнце скрылось хоть и только что, но небо было затянуто мглою, и сумерки сгустились быстро. Одинокая звезда — вечерняя зарница — просвечивала чуть-чуть, как сквозь решето, мигала прямо перед глазами у Петра Васильевича.
В версте от хутора, там, где шлях спускался под изволок и где начинались бахчи, Петр Васильевич оглянулся назад и круто, под прямым углом свернул со шляха. Он свернул по меже на бахчи. Миновал их. Минут десять гнал иноходца целиной, по толоке, по обширному пастбищному участку и выехал к Мамаеву кургану. Вечерняя зарница теперь смотрела ему уже не в лицо, а в затылок. Отсюда, от кургана, ровной, легкой полевой дорожкой, подстегивая иноходца кнутом, он помчался к своему участку…
В хутор Абанкин вернулся тем же кружным путем, часа через два, как и говорил Фирсову.
Вставал припозднившийся, ущербный месяц. Вставал будто нарочно для того, чтобы хоть немного осветить дорогу, послужить тем, у кого во дворах уже томились запряженные в фургоны и повозки кони. Месяц был еще за чертою, а зарево его занялось уже заметно. А еще заметней было другое непонятного происхождения зарево — в той стороне, где лежал вечный абанкинский участок. Сперва там, у края земли появилась лиловая полоса, неровная, с перерывами. Потом она слилась, быстро расширилась вверх по небу и в стороны, и вскоре багрянцем окрасила чуть ли не полнеба.
Когда Петр Васильевич подъехал к плацу, сменив дрожки на пароконный фургон и сменив иноходца, который был прицеплен теперь к задку фургона, у церковной ограды чернели подводы. Смутно маячили сидевшие на возах хуторяне, переговаривались о чем-то, с недоумением посматривая на огромное зарево пожарища. Зарево это казалось подозрительно близким, но хуторянам уже было не до того: их мысли и чувства были заняты другим.
— Все, знычт? — громко спросил Петр Васильевич, придержав лошадей.
Сидевшие на возах загалдели, и по голосам Абанкин узнал бородатого зубоскала Бережнова, сладкоголосого ктитора, Артема Фирсова, бывшего атамана…
— Переклички еще не делали!
— Список-то кто же?.. Забрали писаря.
— Нашли время, звестно! Шутки вам!
— Кума Самсона, кажись, нет.
— Не бреши, кум, вот я!
— Морозова нет. Андрея Иваныча.
— Как так нет! Собрался он. Видел я его.
Замолчали, ожидая, не отзовется ли Андрей Иванович, как и кум Самсон. Но он не отозвался.
— Еще кого нет?.. Все, знычт. Ну что ж, старики, тронемся? С богом! — и Абанкин шевельнул вожжами, поворачивая лошадей на дорогу.
— Крикнуть бы ему, Милушке, — подал кто-то совет. — Нехорошо так-то…
— С богом, знычт! — упрямо повторил Абанкин, будто и не слышал. Хлестнул лошадей кнутом, и новый фургон его зарокотал и зазвенел, первым выкатываясь на дорогу.
А старик Морозов действительно собрался отступать. Что же он, от людей отсевок? Чем он хуже других? Но в последнюю минуту случилось непредвиденное.
Только что он раскрыл пропитанные дегтем ворота и и подошел к задремавшему в упряжке мерину, чтобы вывести его за ворота и ехать на плац, Трезор, крутившийся под ногами, вдруг зарычал и метнулся в глубь двора, к гумну, выходившему на зады. Андрей Иванович насторожился. Кобель несколько раз гавкнул и притих. Потом как-то виновато заскулил и начал радостно повизгивать. Тут же на гумне фыркнула лошадь.
«Хм! Что такое?» — Старик вышел на середину двора, присмотрелся. В узком проезде между катухами лежала густая тень — месяц только-только еще высовывался оплывшим боком из-за крыши. Никакой лошади старик не увидел, а человек, скрипнув воротцами, шел к нему. Он шел беззвучно, быстрыми легкими шагами. Подле него вертелся, подпрыгивая, кобель. В тени катухов человек приостановился и, постояв минуту, вышел на свет, к колодцу.
У старика удивленно и радостно вырвалось:
— Служивый! Ты как это?..
— Не кричи, батя, не кричи, — сказал Пашка вполголоса. За плечами у него — винтовка, на боку — шашка. Подойдя к подводе, он скользнул по ней взглядом и опасливо уставился через раскрытые ворота в улицу. — Что, отступать, что ли, батя, снарядился? — спросил он и, не дожидаясь ответа, зашагал к воротам, быстро закрыл их. И калитку запер.
— Ми-илушка, да как же я?.. — застонал Андрей Иванович. — Фирсов-то уже проехал.