Басы на непонятном слове «дароносима» показали, на что они способны: заглушив все другие голоса, внезапно поднажали так, что в ушах будто задребезжало; затем под самый купол взметнулись дисканты и теноры; и вот голоса, выровнявшись, начали медленно и плавно стихать.
Ряды молящихся разом задвигались. Люди вставали, отряхивали колени, толкались. Федор воспользовался этим и, отжав двух-трех старичков, протиснулся к деду Парсану, дернул его за рукав ветхого, иссеченного молью мундира.
Тот хмуро покосился через плечо, но лицо его тут же просияло. Федор склонился над ним, к его крохотному изморщиненному уху и зашептал. Дед слушал-слушал и, вдруг вскипев, невнятно начал мычать что-то; чахлая растительность на его усталом лице зашевелилась, что бывало только в тех случаях, когда дед выходил из себя.
— На базар пришли! — зашипел кто-то сзади.
Но ни Федор, ни дед Парсан на это не ответили. Они и не слышали этого замечания. Дед тут же заспешил к выходу, забыв даже, как полагалось, перекреститься перед уходом, и только буркнул Федору:
— Так, так… Ух, эти мне!.. Сейчас я… жди тут!
Кажется, в жизни Федора это был первый раз, чтобы он, присутствуя в церкви, желал, чтобы служба продолжалась как можно дольше. Ведь как бы дед Парсан ни спешил, а пока он — то да се, времени уйдет немало.
Но вот клирос, один правый, пропел уже «Верую», песню скучную и невозможно длинную; вот звонарь оглушительно начал бить в большой колокол, звонить к «достойной»; движения отца Евлампия и голос его становились все более отрывистыми — обедня быстро приближалась к концу. А деда Парсана все еще не было.
«Какие же сонные есть люди, вот уж!.. — нервничал Федор, двигая сапогами, и ни разу, хотя бы для приличия, не поднес ко лбу руки. — Еще и врюхается от великого ума».
Неподалеку тоненько забренчал колокольчик; толпа расступилась, очищая проход; и мимо Федора медленно потянулись сборщики на церковь. С огромными медными тарелками, на которых ворохами лежали деньги — кургузые керенки, николаевские марки, изредка серебро, — сборщики шли гуськом и шествие их замыкал осанистый румяный бородач ктитор. Со всех сторон на тарелки, шелестя, сыпались обесцененные бумажки, глухо позвякивали монеты.
Федор покопался в кармане брюк и тоже бросил на тарелку свое подаяние.
— Царя и бога отменили, а в церковь лезут! — прохрипел ктитор, отходя от Федора и показывая ему облезлый, в редких седых кудряшках затылок.
«Святые!.. Святители!..» — затрясся в бешенстве Федор. На язык ему навертывалось самое жестокое ругательство. Но он взглянул на алтарь и сдержался.
Сборщики удалились. Отец Евлампий, стоя в раскрытых царских вратах и обращаясь к народу, громко провозглашал «благословение господне»; хор вот-вот напоследок должен был грянуть «многая лета» — и Федор, охваченный тревогой, уже не в силах владеть собой, стал пробираться к выходу.
С трудом протискиваясь, заметил он, как впереди, у самых дверей заколыхались прихожане, поднялась возня: кто-то беззастенчиво расталкивал людей и возбужденно все повторял: «Ну-ка, ну-ка, посторонись! Ну-ка!..» Наконец из-за могучей, богатырской спины незнакомого, должно быть, приезжего хуторянина, который никак не хотел сойти с места, показался дед Парсан. Линялые белки его грозно вращались, куцая смявшаяся бороденка была сбита на сторону. Федор, заторопясь к деду, сурово, строго вопрошающе глянул на него, и тот ответил громким шепотом:
— Все! Готово!
Вокруг зашикали ретивые молельщики. Незнакомый, богатырского склада хуторянин, — кажется, шутник в своем роде — поднес к дедову лицу черный кулачище с оттопыренным большим пальцем, растрескавшийся ноготь у которого был чуть ли не с печной заслон, и сделал рукой такое движение — будто что-то давил ногтем. Дед рассерчал и, в свою очередь, потряс перед его мясистым носом своим сухоньким кулачком. Федор, не обращая внимания на их молчаливую пикировку, упрямо полез к выходу. Но дед схватил его за рукав и, уткнувшись бороденкой ему в грудь, зашептал:
— Погоди, грец тебя!.. У ограды, с нашей стороны, все время крутятся эти… как их?.. анчибилы. Нельзя сюда!
Федор приостановился, упер плечом в плечо неподатливого богатыря. Несколько секунд думал, наклонив голову, хмуря брови. И вдруг лицо его стало бурым, налилось кровью. Спросил как-то натужно, приглушенно:
— Сколько их?..
— Хватит, чтоб скрутить тебя. И не думай — сюда. В тот придел надо. Или через паперть: там больше народа.
Оба клироса, и правый и левый, многолетствуя, одновременно во всю мочь загремели, наполнив церковь ступенчатыми переливами голосов, — кажется, даже спертый воздух начал колебаться. У иконостаса тут же зашмыгали прислужники, гася лампады и свечи, распространяя по церкви чад. Люди заволновались, сгрудились и, спеша к выходу, начали подталкивать друг друга, задние — передних. В дверях образовались пробки. Гул голосов, шарканье ног…
Федор, действуя плечом и локтями, разрезая напиравшую на него толпу, с трудом пробрался к передней стене, к подсвечникам, где было уже пусто. Отер потное лицо рукавом и скорым шагом, мимо иконостаса и клироса, где еще возились певчие, мимо ухмылявшегося старика Абанкина, который с достоинством ждал, когда людская волна схлынет, направился в другой придел.
Он снова втиснулся в самую гущу толпы, туда, где народ подобрался покрупнее, и, сжатый со всех сторон, увлекаемый живым нетерпеливым потоком, был вытолкнут сперва в ограду, а затем по выгибавшимся дощатым подмосткам — и за ворота ограды.
Тут, у ворот, люди кишмя кишели: крестились, оборачиваясь назад; надевали фуражки; здоровались друг с другом; заводили разговоры. Были ли здесь, поблизости «дружинники» или нет — Федор не видел. А у бассейна их уже не было — это он заприметил. Скрываясь между разбредавшимися хуторянами, он пошел в противоположную своему дому сторону, в ту самую улицу, Хохлачью, куда ему давеча пройти не удалось.
Хуторяне, которых он обгонял, идя с ними бок о бок, удивленно посматривали на него. А быстроглазая нарядная сестра Федюнина, молодая вдова, ничего еще, конечно, о брате не ведавшая, пошутила:
— Ты, Федор Матвеич, не заблудился, случаем?
Федор лишь рукой махнул.
В первом же глухом закоулке, возле толстущих, раскоряченных тополей со старыми на макушках галочьими гнездами, он нашел своего подседланного строевого коня. В седле с перекинутыми стременами сидел племянник Мишка, чуть видимый из-за луки. Одной рукой он держал поводья, другой — пестрый узелок и плеть. Он заторопился соскочить с коня, когда Федор стал приближаться, и выронил узелок. Тот шлепнулся оземь и сплющился, стал меньше в объеме: в нем чуть слышно что-то треснуло. Мишка сжался, как от боли, и готов был разреветься.
— Ты что, Миша?
— Яи-ички, — всхлипнул тот, растерянно нагибаясь за узлом, — сырые… Пирожки с картошкой да яички. Варить некогда было, и тетя Надя с мамой так положили… потаясь дедоки.
— Ах, чтоб их! Знают, что пост великий. Ну, ничего, ничего, стоит ли из-за этого… Удобней держать будет.
О чем толковать!
Привычным движением рук Федор быстро проверил седловку, туже подтянул подпруги и, скинув стремена, взял у племянника плеть и липкий узел. Метнул вокруг взглядом, всунул левый носок в стремя и легко вскинул свое тело в седло. Конь, почуяв дорогу и настоящего седока, заперебирал ногами.
— Что же, Миша, ты не спросишь — зачем это мы сюда?..
— Да я, дядя Федя, и так уже знаю.
— Ну? Знаешь? Ишь какой! Смотри, никому об этом ни гугу. Молчок! Понял? Теперь бежи домой. На вот, метни с ребятами в орла! — и достал из кармана мелочь.
Мишка, пряча мятые марки, видел, как отдохнувший, хоть и далеко не первостатейный конь под Федором взял было сразу в галоп, равномерно, с подскоком выкидывая передние, еще не раскованные ноги. Но Федор придержал его, и конь пошел крупной, спорой рысью и тут же за чьим-то высунутым в улицу амбаром под богатой красного железа крышей исчез, унося Федора в неизвестную и заманчивую для Мишки даль.