Последовало несколько резких толчков сердца, и в следующее мгновение жжение соединилось с резкой болью, точно в сердце вонзили нож, медленно поворачивали лезвие и оно раздирало сердце на части. А потом боль будто потекла по всему телу до кончиков пальцев, которыми он сжимал смятый угол одеяла. Его мозг вдруг понял весь размер опасности и приказал ему — кричи! Зови!.. Сараев закричал, но мышцы горла, связок уже были парализованы — Сараев думал, что он кричит, а он еле слышно хрипел, и этот его тихий хрип покрывал бьющийся в стены и потолок звонкий храп Кулиша…
И тогда Сараев конвульсивным рывком перевернулся на бок и свалился с койки на пол, таща за собой одеяло, зажатое в правой руке. Последнее, что он почувствовал, была боль в коленке от удара об пол. Глупая боль…
Утром Кулиш, отхрапев недолгую летнюю ночь, проснулся с ощущением свежих сил во всем его крутом теле. Сделав, не вставая, несколько гимнастических движений руками и ногами, сел на койке и в этот момент увидел Сараева, ничком лежавшего на полу.
— Коллега, вы что же это? — Кулиш бросился к нему, перевернул на спину и, заглянув в стеклянные глаза Сараева, кинулся к двери, начал молотить в нее кулаками.
— Сюда! В пятую камеру! На помощь! — кричал он, и его сипловатый тенорок вязко тонул в каменной тишине тюрьмы.
После необходимого в таких случаях медицинского и юридического оформления тело Сараева унесли. Следователь Владков подписал протокол и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Судьба устроила ему страшную казнь…
Глава сорок четвертая
Суд шел долго — начался весной, а сейчас — лето, и для подсудимых это стало похоже на какую-то тяжкую принудительную службу, куда их каждое утро доставляли в темной зарешеченной машине, а к вечеру увозили обратно в тюрьму. Очень тяжкая это служба, особенно для тех, кто проходит ее первый раз. В этом деле «судебный опыт» имели только Гонтарь и Сандалов, вдобавок они были из той категории преступников, для которых суд как бы входит в программу жизни. Конечно, каждому из них мечталось, что это произойдет не скоро, даже бог весть когда, но что однажды его все-таки доставят в суд, каждый, втайне, про себя знал. Это не мешало им друг перед другом разыгрывать роль великих удачников и хитрецов, умеющих провести за нос всех, кто хотел бы упрятать их за решетку. Но увы… И все же они вели себя на суде наиболее спокойно. Когда конвойный не смотрел на них, они даже перекидывались шепотком фразами, и совсем не о суде:
— Ты рыжего Химика помнишь?
— Еще бы… Он продул мне в карты сотню и не отдал.
— Там встретишь, потребуй…
Им смертельно надоело неделю за неделей слушать про одно и то же: дал взятку… получил взятку… К концу дня их попросту клонило в сон, того и гляди прозеваешь, когда заговорят о тебе. Но тут они мгновенно настораживались и бдительно следили за тем, чтобы суд не навинтил им чего лишнего… К более важным подсудимым, сидящим рядом с ними, они относились совершенно равнодушно, а когда кто из них начинал наивно выкручиваться, они наблюдали это с усмешкой. Они уже прекрасно разобрались, «кто — кто», выяснили, что «главная сила» Кичигин, и посматривали на него не без уважения…
Суд вроде бы просто повторял все, что уже записано в протоколах следствия, только это делалось вслух. Но это не так — во время судоговорения все обретает грозный лик возмездия.
На следствии были очные ставки, бесконечные допросы, показания свидетелей, экспертов, устанавливался каждый рубль каждой взятки; задача суда — проверить законом все показания, каждую строку обвинительного заключения, определить наказание каждому подсудимому по его доказанной вине.
Во время следствия все легче, даже признание в совершенном преступлении, потому что разговор там идет с глазу на глаз, с одним следователем. А в суде — на особом возвышении сидят судьи, и подсудимым этого процесса уже известно, что справа от судьи сидит народный заседатель — токарь с крупного металлургического завода, еще довольно молодой человек с крутым лбом, нависшим над немного монгольскими, злыми глазами. А слева — пожилая женщина, ткачиха, у нее доброе лицо, старомодная прическа круглой укладочкой. Идя в суд, она принаряжается в белую кофту с кружевными оборками — тоже старенькую, застиранную. И наконец, в середине — судья, председательствующий, уже пожилой человек, оставивший ногу на фронте. Кичигин каждый раз злится, когда судья тяжело восходит на свой помост, занося и подправляя рукой деревянную ногу. Кичигину кажется, что он делает так нарочно, чтобы подчеркнуто напомнить о своей военной судьбе, дающей ему право на жестокость.
Кичигин чувствует это не случайно: с первых дней процесса судья из всех подсудимых мысленно выделил Кичигина, считая его наиболее опасным преступником в этой группе и отвратительным человеком вообще. Однако, допрашивая его, судья старается об этом забыть и вести допрос спокойно, без эмоций, но это дается ему не легко, и Кичигин это чувствует.
Фамилия у судьи точно из металла — Броневой, а лицо — простецкое, доброе, и это часто путает подсудимых; им вдруг начинает казаться, что судья спрашивает у них что-то без особого интереса и не желая им зла, но если они пытаются этим воспользоваться, их тут же ждет удар, от которого потом приходится долго собирать свои душевные силы.
Не легче и когда спрашивает ткачиха. В первые дни суда создалось впечатление, будто ее интересовал только один вопрос: на что им было столько денег? Она задавала этот вопрос всем подсудимым по очереди, и они подумали, что ее толкает на это чисто обывательское любопытство. Но они ошиблись. Она выслушивала их ответы, ожидая, не скажет ли кто из них такое, что заставит ее подумать, будто этому деньги действительно были так нужны, что она готова посмотреть на него со снисхождением. Но никто ничего такого не сказал, а особо ее разозлил ответ Кичигина, который заявил, что деньги были нужны ему, как всякому уважающему себя человеку. Он так ответил, считая, что ткачихе хватит и этого, но она мгновенно задала новый вопрос:
— Интересно, во сколько же вы цените собственное к себе уважение?
Вопрос был задан с такой опасной интонацией, что Кичигин промолчать не посмел и решил отшутиться:
— Да как когда, знаете ли, по настроению…
— Если суд даст вам лет десять — двенадцать, этого хватит? — просто спросила ткачиха, смотря на него с брезгливой усмешкой, и все подсудимые в эту минуту поняли, что шутить с ткачихой не стоит…
Токарь оказался опасным своей совершенно удивительной памятью и железной логичностью мышления. Председательствующий мог что-то не заметить, а он вдруг цеплялся за одну фразу, только что сказанную подсудимым, и вежливо напомнил ему, что три дня назад он по аналогичному поводу говорил совершенно иначе, и повторял те давние его слова точно, будто по стенограмме, и спрашивал, в каком случае он был более правдивым и искренним? Это было похоже на мистику, потому что по ходу суда он ничего не записывал, даже казалось, что он невнимательно слушает, а он помнил все до мелочей.
Справа от состава суда, за маленьким столиком, сидела секретарь — остроносенькая девушка с пшеничными волосами, постриженными под мальчика. Глядя на нее, склонившуюся над листами бумаги, подсудимым то хотелось, чтобы она записывала похуже, с пропусками, а то наоборот — дословно, это зависело от того, что им в данный момент было выгоднее, но смотрели они на нее без особого уважения, не ведая, что она заочно кончила юридический институт и скоро придет в суд уже не техническим секретарем, а участником процесса. А вот судья ею дорожит: она очень хорошо ведет протокол — сознательно все записывает, с пониманием…
За отдельным столом, заваленным папками дела, сидит прокурор обвинитель на этом процессе. Это — худенькая женщина с миниатюрным, красивым лицом, черные ее волосы посеребрены пока еще редкой сединой. У нее усталое лицо, иной раз кажется, что мысли ее заняты чем-то своим. Но нет — кто внимательно понаблюдал бы за ней, заметил бы, как она, будто равнодушная во время уточнения размеров взяток, вдруг оживлялась, когда заходила речь о нравственной стороне поступков подсудимых, было видно, что это интересует ее особо. Вопросы она задавала редко и вроде бы невпопад, но подсудимые очень скоро почувствовали, что каждый ее вопрос очень опасен. Допрашивают Кичигина. Речь идет о его связи с директором Каланковского завода. Тот, уже освобожденный от работы и исключенный из партии, вызван в суд в качестве свидетеля, он держится как святой, уже получивший отпущение всех грехов. Уверяет суд, что с Кичигиным у него были только деловые отношения.