Я изложил здесь все, что я думаю теперь о себе, не ища уловок, чтобы спрятаться за чужие спины, ибо те, кто приобщил меня к взяткам, вышли на меня абсолютно точно и были уверены, что я, на этот счет, человек подходящий и меня долго уговаривать не придется… Бездуховно и безыдейно живя, я делал карьеру, лез по службе вверх, а сам опускался вниз, в болото морального разложения, где стать преступником легче легкого.
Мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто я все это пишу с какой-то злоумышленной целью. Любой приговор суда буду считать справедливым. Я, в общем, служил не столько народу, сколько самому себе, и потому народный суд имеет все основания наказать меня сурово. Жаль, конечно, что у меня уже не может быть какой-то второй жизни, в которой я был бы иным, но мне легче на душе оттого, что я твердо знаю: уже сегодня я иной, чем был вчера, и я искрение благодарен следствию, которое так терпеливо учило меня увидеть себя самого во всей моей неприглядности.
С глубоким уважением — Сараев.
P. S. Особо и горько думаю о своей вине перед семьей. Сознаю ее во всем объеме, хотя Уголовный кодекс о преступлении такого рода прямой статьи не имеет, и тут я сужу себя сам по кодексу другому.
С.».
Жизнь, протекавшая в неволе, все же была жизнью и постепенно становилась привычной. Конечно, решетка была все время перед глазами, но, оказывается, можно любоваться голубым небом и разграфленным решеткой. Утром, днем, вечером лязгали запоры тюремной камеры, и каждый раз после этого густая тюремная тишина оглушала, придавливала, но проходили минуты, и постепенно ты начинал слышать жизнь тюрьмы, своеобразное ее звучание, и это тоже было уже твоей жизнью, и ты уже умел читать эту жизнь по звукам. Был у тюрьмы свой собственный запах затхлости, перемешанный с хлоркой и с чем-то еще. В первые минуты Сараеву показалось, что он в этом тяжком воздухе просто не выживет, но нет — выжил и сейчас замечает этот тюремный дух, только входя в тюрьму с воли…
Как это ни покажется странным, но, когда так долго идет следствие, оказывается, становятся частью жизни даже допросы, эти напряженные часы общения со следователем, когда надо держать ухо востро, когда надо делать все, чтобы твоей вины было меньше, а следователь хочет выкачать ее из тебя всю до донышка. Но как бы он ни противостоял тебе в данной твоей жизненной ситуации, ты не можешь не видеть в нем человека, исполняющего свой долг, и однажды обнаруживаешь, что человек он хороший — добрый, внимательный и даже болеющий за твою поломанную судьбу, и если в тебе еще осталось хоть что-то чистое, честное, а человек очень редко остается совершенно без этого, ты начинаешь дорожить общением со следователем, благодарно замечать его хорошие человеческие качества. Вот и Раилев однажды признался ему, что всякий подследственный для него человек, которого надо спасать от самого себя, и что он всегда в ярости на тех, кто знал этого человека раньше, чем он, и знал, что он катится по наклонной, и не остановил его… Смерть Раилева действительно потрясла Сараева, он не спал несколько ночей, вспоминал разные моменты общения с ним, особенно те, которые «не шли в протокол»… Однажды Раилев пожаловался ему на сердце, сказал: «К концу дня ноет проклятое, тупо и подло…» Потом, когда Раилева уже не стало, подумал — а ведь какой-то кусочек жизни отнял у него и я…
Но вот смерть Раилева ушла в прошлое, в воспоминания, которые уже появились в его тюремной жизни. Даже на допросах нередко то Владков, то он говорили: «Это было еще при Раилеве…»
У Сараева не было точного представления о том, когда же наконец закончится следствие. Иногда, возвращаясь в тюрьму, ему казалось, что все вычерпано, он больше ничего сообщить следователю не может, но утром его снова привозили на допрос, и Владков вытаскивал из груды бумаг какой-то клочок и выкладывал данные еще о нескольких взятках, о которых он забыл. А рассказывая о них, он вдруг сам вспоминал и какие-то другие.
Наконец, когда сегодня утром следователь Владков сказал ему, что дело подошло к концу и что есть решение первый судебный процесс провести в городе Донецке, куда ему, Сараеву, придется поехать дать показания, он подумал, что поездка в Донецк не станет для него трудной, он даже ожидал ее как какую-то разрядку после многомесячного напряжения следствия.
Но он ошибся. Суд в Донецке стал для него тяжелейшим и мучительным испытанием. Что бы там ни было, а следствие, даже в самые тяжелые его моменты, когда надо сознаваться в вине, проходило с глазу на глаз со следователем. В суде зрителей хоть и немного, но они есть, и каждый приходит в судебный зал оттуда, с воли, и в тесном зале он так от тебя близко, что ты хорошо видишь его глаза, и это оказалось прямо невыносимым испытанием. В первые же минуты суда Сараев встретился взглядом со стариком, сидевшим в первом ряду, и потом никуда не мог уйти от его презрительного и вместе с тем удивленного взгляда. Сараев отвечал на вопросы судьи, прокурора и все время знал: стоит ему чуть повернуться вправо, там его стережет взгляд старика. Был момент, когда старик, доставая из кармана носовой платок, распахнул пальто, и Сараев увидел на его груди множество орденских планок, — боже мой, что же он должен думать о нем, этот старик, чудом уцелевший на той страшной войне?
До этого Сараев упорно избегал думать о том, что было с ним на войне, — то было настолько неправдоподобно рядом с сегодняшним, что иногда ему казалось, это было не с ним, а с каким-то другим человеком… В самом начале войны он попал в плен, там его допрашивали, били, истязали, но он все выдержал, а потом бежал из лагеря и вернулся к своим. Воевал затем ожесточенно, бесстрашно, вплоть до отзыва с фронта на Урал, на военный завод… Разве мог он сейчас это сказать тому старику с орденами? Легче и лучше умереть… Сараев привычно отбросил воспоминания — этого просто с ним не было, не могло быть… и этому никто не поверит. Хотя Раилев однажды сказал ему, чтобы на суде он, при случае, о войне вспомнил, суд может это учесть… Нет, он не вспомнит, ссылаться на это в его положении просто бессовестно…
На суде в Донецке все его показания уложились в один день. А больше он, может быть, даже не выдержал бы. Десятки устремленных на тебя глаз — это было непереносимо. Вот когда до него дошел смысл названия «Народный суд». Бывали моменты, когда он не слышал обращенных к нему слов судьи или прокурора, в это время он все-таки хотел отвечать что-то выцветшим глазам того старика с военными орденами. Но что он мог сказать? И он молчал. А прокурор спрашивал уже в третий раз:
— Вы подтверждаете взятку от председателя колхоза из Херсонской области Крупенского?
— Да, да, конечно, — торопливо отвечал он.
— А что вы скажете о взятке у председателя колхоза Хвыли?
— Была… была…
И вдруг Сараеву показалось, что земля уходит у него из-под ног, но тут же покачнулась и остановилась. Он уже начал падать, но его подхватил конвойный:
— Что с вами?
— Ничего, ничего… — Сараев отстранил его руку и неестественно выпрямился.
— Вы плохо себя чувствуете? — спросил судья.
— Откуда вы взяли? Спрашивайте…
— У суда больше вопросов к вам нет. Объявляется перерыв.
В комнате для подсудимых на первом этаже Сараева выслушал врач и сделал укол.
— Что-то у вас сердце засбоило… — сказал он равнодушно.
Узнав, что ему еще сегодня лететь в Москву, врач дал ему в дорогу нитроглицерин:
— Если станет плохо, примете сами. А вообще-то в самолете вы отдохнете…
Он вернулся в тюрьму как в свой дом и в первую минуту даже обрадовался встрече со своим соседом по камере.
Уже несколько месяцев Сараев все тюремное время проводил в обществе Бориса Семеновича Кулиша. В первый день он узнал от него, что тот ожидает уже третьего суда и все суды над ним были за одно и то же: за хищения по месту работы.
Поначалу Сараев своим соседом по камере очень заинтересовался — ждет третьего суда, а абсолютно спокоен и даже весел. Сам Сараев в то время находился в состоянии тяжелейшей душевной депрессии. Неунывающий Кулиш это понял и, решив помочь новому соседу, начал выяснять главный вопрос тюремного общения — за что сел? Сараев тогда не мог ответить просто и ясно — за взятку — и начал путано и длинно, с потрясающе ненужными подробностями, рассказывать свою жизнь и служебную карьеру. Рассказывая, он старался на Кулиша не смотреть, а когда наконец поднял взгляд, Кулиш крепчайшим образом спал, сидя на койке, прислонясь спиной к стене.