Я, между прочим, не сразу стал замначальника главка, сперва получил отдел. Наверно, руководство решило меня проверить в деле. Я постарался создать о себе наилучшее впечатление. Но тут мне открылось нечто странное — работать здесь было куда легче, хотя ответственности вроде и больше. Здесь у меня целая группа заводов, а там был один. Но там, что ни случись, трещит моя шея, а тут мне достался хорошо налаженный отдел, плюс еще по наследству я получил хорошего зама — знающего работягу, не лезущего поперек батьки. Как говорил один товарищ, мой зам — это моя сила. На заводе я такого зама не имел и, следует признаться, не искал, там силой должен был быть только я сам. Так что в отделе на первых порах моей задачей было не мешать работникам отдела и приглядываться ко всему, что они делают. Приглядевшись, я понял и почему мне тут легче, чем на заводе. Здесь непосредственное участие в работе заводов, подчиненных отделу, как бы самортизировано бумажной перепиской. Завод запрашивает, просит что-то, а тебе надо только решить, что ответить, стараясь, конечно, тому заводу помочь, помня, однако, и по личному опыту это зная, что просят всегда больше, чем надо на самом деле. Вот и вся кухня. А завод в это время видишь как в перевернутый бинокль — на масштабном фоне далеко нечто маленькое. А помочь-то ему не так уж и трудно — все же как ни говори, а нужды промышленности с каждым годом удовлетворяются все лучше и лучше. Такова схема моей ответственности в отделе, и, освоив ее, я заработал уверенно, напористо, как я умел. На посту заместителя начальника главка стало посложнее, особенно если помнить, что твой непосредственный начальник все болеет и болеет и иные весьма ответственные решения надо принимать самому и самому идти с ними и наверх… Но я быстро освоился и здесь.
Но все это, как ни удивительно, для меня лично стало не главным. В Москве изменился весь строй моей жизни. Когда я был директором завода, мы с женой и подраставшими дочерьми регулярно вместе ходили в местный театр, на концерты, по-провинциальному гонялись за каждой новой хорошей книгой, и все это нашу семью, если хотите, сплачивало или, может быть, озаряло одним общим духовным интересом. Я, например, очень любил наши вечерние разговоры и споры об увиденном или прочитанном. В Москве все это удивительным образом пропало. Действительно же удивительно, что в Москве мы с женой не были ни разу в театре или в музее. Мы даже в кино за несколько лет были раза три, не больше. Однажды я задумался над этим: почему, когда я был директором завода и жил в областном городе, потребность в этом была, а в Москве она атрофировалась? Там приезд Художественного театра был праздником, а здесь живу, что называется, рядом с театром и ни разу туда не сходил. Я решил, что, наверно, всегда так бывает — недоступное тянет, а то, что под рукой, — нет. Мне многие москвичи говорили, что они не бывали в Третьяковке. Не побывал там и я. И однажды об этом крепко пожалел. Вместе с замминистра мы поехали по делам в Ленинград. В поезде разговорились, и он сказал, что надо будет обязательно выкроить хоть пару часов сходить в ленинградский Эрмитаж. А потом говорит, что он больше всего любит московскую Третьяковку за то, что она очень русская. Начал называть разных художников и их знаменитые картины. Особо, говорит, люблю Маковского и Серова. Помните? И пошел вспоминать картины. А я сижу как глухонемой. Он сразу увял и начал молча укладываться спать. Ну, думаю, плохое я произвел на него впечатление, обязательно надо будет сходить в эту Третьяковку и потом, при случае, исправить положение… Были ли еще тревожные сигналы об этой стороне моей жизни? Были. Однажды на партсобрании моя фамилия была названа среди тех, кто больше всех пропустил занятий по партучебе. Состоялся об этом разговор с секретарем партбюро. Я на его поучения разозлился, сказал, что главное для меня дело и что я уже не в том возрасте, когда меня надо публично шпынять, как нерадивого школьника. В ответ мне было заявлено, что я глубоко ошибаюсь. А я убежденно считал, что прав я… Были об этом неприятные разговоры с женой. Она сказала, и, теперь я вижу, сказала точно, что я превращаюсь в делягу. А тогда я ей на это ответил, что у меня на всякие бирюльки нет свободного времени. Она, однако, доказала, что у меня каждый день есть минимум три часа свободного времени. И опять была права. Мы крепко поссорились… А все дело было в том, что в Москве у меня появились совершенно иные увлечения. Я человек компанейский, или, как теперь выражаются, контактный, и неудивительно, что я довольно быстро врос в компанию таких же, как я, работников среднего звена, которые стали москвичами не вчера и у них уже были устойчивые способы использования свободного времени. К примеру, они вытянули меня на хоккей. Я был далек от этой игры, но мне словно открылся какой-то новый, неведомый раньше мир жизни: голубой лед, музыка, яркие костюмы игроков, оглушающий азарт болельщиков и, сверх всего, в двух антрактах возможность, весело болтая об игре, выпить. Мои более опытные друзья приносили с собой заветные фляжечки, так что после второго антракта было уже здорово весело и приятно. А главное — в буфете я видел знакомых, таких же, как я, по положению знакомых. Иногда там, на хоккее, даже дела проворачивались — люди-то там становятся покладистее… Позже появилось новое увлечение — сауна. Это в общем-то хорошая и полезная для здоровья банька, если бы при ней не было так называемой комнаты отдыха, где ставится на стол всякое зелье и закуска — ну как же, какой русский человек, попарившись, не выпьет? Круг саунцев сужен до предела, так что поговорить там можно в открытую, как в другом месте не поговоришь, так что и там мы частенько толковали по делу, но выпивка все же остается выпивкой. И с хоккея и из сауны я возвращался домой поздно и в подпитии. Обязан признаться, что к спиртному у меня появилось влечение. От этого дома все хуже и хуже. Жена пилила, что до добра меня это не доведет, и даже стала поговаривать, что уйдет к дочерям… А в последнее время в нашей компании появился еще и преферанс — эта карточная игра очень увлекательная и даже интеллектуальная, как говорится, не «очко». Собирались обычно у одного начальника из «Сельхозтехники» — он вдовец, и квартира всегда свободна. Опять же, поставив на стол бутылочку, играли сперва по копейке, потом по пятачку, а потом дошло и до полтинника, когда и проиграть и выиграть можно солидно. Но меня, я думал, бог спасал — в основном я оставался при своих. Но теперь я знаю, что бог тут ни при чем — с помощью преферанса меня тянули к преступлению, и, когда они решили, что я созрел, они сразу подсадили меня на крупный проигрыш, который я уже не мог выплатить. Дальнейшее вам известно…
А остановиться я уже не мог, хотя из-за постоянных выпивок стало подводить сердце и дело дошло до того, что однажды с преферанса меня увезли на «неотложке». Мне казалось — все сойдет как-нибудь. То самое ощущение вседозволенности, а значит, и безнаказанности. На эту тему у меня произошел однажды резкий разговор уже здесь, правда, еще в начале следствия, когда я следователю Раилеву заявил, что имею право на какое-то особое отношение ко мне с учетом моего служебного положения. А он мне на это сказал, что я на это служебное положение не имел никакого права. А я ему в ответ — дескать, я не сам себя назначил! Стыдно теперь вспомнить этот разговор. Так вот, о моем праве на высокое служебное положение. Было ли оно? Если вспомнить мое продвижение вверх на заводе, я сейчас честно могу сказать, что на всех ступеньках лестницы вместо меня могли появиться какие-то другие, не менее достойные люди завода. Но они свою карьеру не делали, как я. То же самое я могу сказать и о министерстве — в отделе начальником надо было быть моему заму, он знал дело лучше меня. Хорошо ли я работал уже в главке? Бывало, если кто спрашивал, как мне работается, я отвечал «нормально». Это безликое словечко весьма в ходу. Даже если о здоровье спросят, ответ «нормально», а сам накануне вызывал «неотложку». Так вот, если честно, то в главке я работал нормально… вполсилы. Министерство — это такой большой коллектив, в котором можно было бы найти добрый десяток специалистов, которые работали бы лучше меня, но для этого надо, чтобы наши кадровики не регистрировали кадры, а знали бы их досконально и не только по анкетам. Я и сам мог и должен был работать лучше — инициативней и продуктивней, я же видел многие наши просчеты и даже ошибки, которых могло не быть, а если уж они возникали, я мог их не ретушировать, а в открытую их называть и преодолевать. Этого, по крайней мере в последнее время, я не делал совершенно. Чувство ответственности за порученное дело притупилось и даже трансформировалось в чувство самосохранения от неприятностей, а при этом полезнее помалкивать и, как у нас выражались, не высовываться. Еще на заводе, какой бы я ни был, но меня вело вперед и даже на ошибки ответственное сознание своей причастности к общенародным делам, и в этом смысле я был тогда человеком все-таки идейным, и у меня были духовные интересы, связанные опять-таки с тем сознанием себя. А здесь я ушел в пустую бездуховную жизнь для себя персонально. Что мне приятно, то и хорошо. Однажды следователь Раилев сказал мне, что бездуховность это синоним безнравственности. А я ему ответил, что тогда надо всем деловым людям предъявить обвинение в безнравственности. Теперь бы я так ответить ему не смог, ибо и он сам стал для меня примером высокой и чистой нравственности. Он был, конечно, целиком прав. А жизнь по программе полной бездуховности привела к тому что в описи моего имущества значится только одна книга «Королева Марго», которую мне достали друзья по блату, но я не прочитал и ее. И хотя следователь Раилев утешил меня шуткой, что он тоже эту книгу не читал, я понимал, что один этот факт с единственной книгой как позорное клеймо на моем лбу. Хочу в связи с этим добавить к тому, что есть в протоколе допроса, — моя поездка в Швецию нанесла мне рану более глубокую, чем это выявил на допросе следователь Раилев, — ведь когда я стал брать взятки, первое, что я купил на эти черные деньги, были «жигули» для дочери — так я хотел быть похожим на того шведского директора…