— Ваш сын очень болен и нуждается ещё в длительном лечении.
В этот же день закрыли и «Марксиста» и начали его сильно лечить сульфазином.
Контролеры стали обыскивать больных. Особенно тщательно они обыскивали Стаса. Они проверяли его по несколько раз в день и так демонстративно, что это наводило на разные мысли. Менты, как разъярённые осы, шныряли по всем этажам стройки и по двору больницы, проверяя все уголки этой помойной ямы. Они нашли несколько метров старой веревки, грязной от пыли и мусора, и понесли её в дежурную комнату. Я успокаивал себя, что они не нашли проволоку, которую я сразу снёс вниз и положил на место после разговора со Стасом.
69
МЫ УЕЗЖАЕМ
Прошло несколько дней, страх быть наказанным исчез, и Стас больше не задавал мне вопросов о Сергее.
Мне и Стасу чертовски уже к этому времени надоела стройка. На прачку понадобились работники, и нам удалось попасть туда. Теперь мы вытаскивали из прачки застиранные в желтых пятнах от крови грязного цвета простыни, наволочки и развешивали их на натянутые верёвки под стенами корпуса, четыре этажа которого занимала больница для зэков, привезенных из лагерей. Из их окон иногда доносились душераздирающие крики, наверное, надзиратели приучали их к местному порядку. Работа оказалась довольно опасной. Из окон частенько высовывалась рука с башмаком и из него выливалась моча, распыляясь сверху на наши простыни, или летели плевки, поэтому приходилось всё время смотреть вверх и не зевать. Зато пока простыни сохли, мы могли спрятаться и воровать солнце — загорать, ничего не делая.
Прошёл июль. В первых числах августа произошло странное событие. На этап вызвали переходчика границы Ощепкова, по кличке Никсон и Александра Полежаева, друга Л. Плюща, бывшего морского пехотинца, пытавшегося из Египта перейти границу в Израиль. Их провели с вещами, одетых в свою одежду на территорию следственного изолятора. По больнице поползли разные предположения и догадки. Может А. Полежаева решили судить, ведь пытаясь бежать, он пристрелил несколько солдат, а может их просто переводили в другие спецбольницы, потому что очень много западные радиоголоса говорили о Днепропетровской СПБ и о конкретных политзаключенных. И когда уже улеглись все страсти 27 августа, на этап вызвали трех человек, находящихся здесь за антисоветскую пропаганду: Василя Рубана, за написанную им книгу, старого узника Николая Плохотнюка и писателя-журналиста Бориса Евдокимова.
Происходящие события заронили в души переходчиков границ и других политзаключенных надежду на скорый выезд из ненавистных застенков «Днепра». Все были рады выехать куда угодно, в любую дыру, но лишь бы отсюда. Некоторые даже начали готовиться к дороге, припасать махорку и заказывали сплести себе большие сетки-авоськи для вещей. Интуиция их не подвела. Через шесть дней, второго сентября на этап вызвали политзаключенных Виктора Рафальского, Вечеслава Ковчара и В. Кравчука. Прошло ещё шесть дней и на этап ушёл Иван Осадчук, просидевший в советских лагерях не один десяток лет. Последний раз его арестовали в Румынии, когда он ехал в поезде без билета. Вместе с ним уезжали марксист Славик Яценко, ковылявший после серы, и поэт Лупынос.
Вот как пишет в своих воспоминаниях о Лупыносе академик Андрей Сахаров.
«Через несколько дней после поездки к Туполеву мне сообщили, что в Киеве предстоит суд над украинским поэтом Лупыносом — ему угрожает психиатрическая тюрьма. Мы с Люсей поехали на аэродром; с помощью моей книжки Героя Соц. Труда удалось достать билеты, и вечером накануне назначенного дня суда мы были в Киеве. В гостинице нам дали койки на разных этажах, т. к. в наших паспортах еще не было отметки о браке (эта церемония еще предстояла), а нравственность в советских гостиницах охраняется весьма строго. Стоявший позади нас мужчина, вероятно сопровождавший нас гебист, пытался протестовать — такому заслуженному человеку можно сделать исключение. У него, конечно, была своя цель — облегчить наблюдение, но он не хотел при нас открыться. Утром, когда мы с Люсей встретились на нейтральной почве, в гостиницу пришли украинцы — И. Светличный, которого я уже знал раньше, Л. Плющ и еще кто-то, и мы пошли на суд. По дороге Светличный рассказал нам суть дела. Лупынос уже был ранее осужден по обвинению в националистической пропаганде. В лагере он тяжело заболел, какое-то время мог передвигаться только на кресле-каталке, потом с костылями. Весной этого, 1971 года читал стихи у памятника Тарасу Шевченко (вместе с другими поэтами). В его стихотворении была фраза об украинском национальном флаге, который стал половой тряпкой. Кто-то донес об этом „националистическом и антисоветском“ выступлении, и он был арестован. К нашему удивлению, всех пришедших свободно пустили в зал суда. Но заседание не открывалось. Наконец, вышел секретарь и объявил, что судья заболел (кто-то из наших, однако, видел его утром), — заседание переносится. Это, конечно, был результат нашего приезда. Через две недели суд состоялся совершенно неожиданно — почти никто, даже отец Лупыноса, которого мы видели на первом заседании, об этом не знал. Лупынос был направлен в специальную психиатрическую больницу, а именно — в Днепропетровскую, одну из самых страшных в этом ряду. С 1972 по 1975 год именно там находился Леонид Плющ, и он многое рассказал об этом заведении. Лупынос находится там до сих пор (сведения 1979 года) — таково его наказание за одну стихотворную строчку».
Прошли следующие шесть дней, но, к великому нашему огорчению на этап в этот раз никого не вызвали.
— Пошли к врачу, — вызвал меня с работы санитар.
Сердце моё ёкнуло. О чем может быть беседа, ведь до комиссии ещё далеко? Стас тоже насторожился.
— Наверное, будут допытываться о том побеге и твоём участии в нем, не вздумай что-либо сказать врачу или выразить хоть малейшую догадку, что ты что-либо знал об этом, — шептал мне на ухо Стас, пока я не исчез в дверях коридора.
Нелла Ивановна ждала меня в своём кабинете. У неё было хорошее настроение, и это сразу успокоило меня. На столе у неё лежало моё дело.
— Саша, считаешь ли ты себя больным? — повторила она вопрос, на который мне пришлось отвечать много раз.
— Да.
— В чем же проявляется твоя болезнь?
— Заболел я давно, в одиннадцать лет…
Я стал снова пересказывать ей, как мы, мальчишки, живя в Туркмении уходили на несколько дней в горы или в пустыню Кара-Кумы за цветами или как с приятелями на попутных машинах отправлялись к берегам Каспия. Всё это я подавал ей под тем соусом, что я болен манией к путешествиям с детства, и врач должна была понять, как глубоко я осознал ненормальность такого своего поведения, приведшего в последствии к совершению преступления. Это была с моей стороны самая настоящая критика болезни, чего так добиваются врачи от больных. Врач выслушала меня, и было видно, что мой ответ её устраивает.
— У тебя хорошая длительная ремиссия (длительное хорошее психическое состояние).
Нелли Ивановна полистала страницы дела и дружелюбно, без хитрости в глазах, спросила:
— Скажи, как ты относишься к Советской власти?
Мне такой вопрос ещё никто и никогда в стенах больницы не задавал.
— Очень хорошо. За эту власть боролись по маминой линии мои дедушка и бабушка. Они были первыми большевиками — ленинцами в своей губернии, а по линии отца первыми в колхоз вступили. Советская власть нам всё дала бесплатно: образование, лечение в больницах, дешевое жильё, путёвки на курорты для рабочих и крестьян, у нас нет безработицы и инфляции. Всего этого нет у людей за границей, я это очень хорошо знаю, поэтому моя цель была попутешествовать и вернуться домой, а не умирать там с голоду на свалках.
— Хорошо, — улыбнулась врач, — ты свободен.
Я вышел на работу и не мог понять причину вызова к врачу, хотя интуиция подсказывала, что я скоро уеду из больницы. От Миши я узнал, что его никуда не вызывали и у него всё по-прежнему.