А вот еще:
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова.
Я за это рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал...
— Знаешь, Витя, эх и здорово он читает! — вздохнул Женька. — Степью запахло. Ветром. Ускакать бы. Давай залезем на крышу. Видок — ахнешь! И ветер!
— Айда!
Якупов перестал читать стихи, сел на край сцены, спустил ноги. Клим и Илья лежали в тени на земле и задумчиво разглядывали в спокойном голубом небе росчерк реактивного самолета.
После работы, переодевшись, ребята пошли к трамвайной остановке, а Зубакин свернул к месту своего бывшего домика.
Постоял. Посидел у берез. Медленно встал, снял с розовой метелки кипрея паутинку шлаковаты и тихо побрел за забор, в степь.
7
Зубакин шагал по дороге, ссохшейся, потрескавшейся от жары, с двумя укатанными до гладкости колеями, шагал мимо картофельного поля справа и пшеничного — слева, шагал за своей длинной тенью, щурясь от ослепительных вспышек стекла на дороге.
Хотелось верить, что все это было не с ним, Зубакиным, а с кем-то другим. «Но ведь было, было! — лихорадочно и зло говорил он себе. — А теперь надо жить, работать, забыть».
Ему было очень трудно не вспоминать о прошлом. Оно шло за ним тенью, и он не мог от него убежать.
Его много раз обманывали. И на третьем году он не вынес жизни в колонии и бежал. Бежал один, северной тайгой, в тонкой фуфайке на фланелевую рубаху, в ботинках, подбитых покрышкой от колес. Новые выманил вор Сурепов. Сурепов сказал ему:
— Махнем? Хочешь, я отрублю ногу за твои ботинки?
Зубакин не поверил. Отрубить ногу? Надо быть сумасшедшим. Ударились по рукам. Сурепов рубанул топором по ноге, обмотанной тряпьем. Кусок тряпки отвалился. У него не было ступни. Но слово — закон! Дал слово — снимай! Со стен барака (они перестилали пол) от хохота осыпалась штукатурка. А утром следующего дня дневальный закричал:
— Эй, Зубакин, что за бардак на постели?
Виктор подбежал, глянул.
— Гражданин дневальный, мои на мне. — И заорал: — Чьи штаны, гады, сволочи? Сейчас выкину...
Из умывальной выскочил сосед с верхних нар, Гришка Стамбульян. Он каждое утро обтирался холодной водой.
— Витка, Витка, это мой брук! Пуст сыдыт там!
И снова от хохота в бараке осыпалась штукатурка. Через два дня Зубакин бежал. Он бежал и знал, что за ним пойдут в погоню и чем это могло кончиться.
А вышло все не так.
Когда бригадир послал в инструменталку заменить пилу, ему вдруг повезло испытать судьбу — отошел охранник. Зубакин отпрыгнул в пихтовый стланик, затаился, спрятал в кусты пилу. Потом, пригибаясь и петляя, побежал.
Под рубахой в тряпице был килограмм хлеба, два по триста он сэкономил от своих обедов, а за четыреста отдал перочинный ножичек, который нашел за зоной и хранил в подошве ботинка. У него там же был еще один, заточенный из ножовочного полотна, узенький, без ручки. Подошвы толстые, прочные. Правда, ботинки старые, и он не знал, на сколько их хватит.
Через завалы бежать было трудно. Все чаще проваливался в трухлявые стволы поваленных деревьев. Но силы было еще много, он это знал и радовался. А самое главное, он считал, что делает все правильно, и что там все страхи перед мошкой, топями да болотами по сравнению с неволей! Он пройдет все топи — выдержит, а там будь что будет, зато он никогда уже не потащит парашу, и никакой бригадир не унизит, не заорет: «Эй ты, такой-сякой, подай обувку», и эта опротивевшая лагерная жизнь канет из памяти. «Господи, свобода!» Он скоро устал и позволил себе отдышаться, сбавил бег на шажистый ход, расстегнул фуфайку.
Свет не пробивался в этот сумрачный лес с редкими облишаенными березками. Лишь высоко-высоко у верхушек могучих елей и пихт пробивался синий свет.
Надо было выбрать верный ориентир на юг. Он знал одно: все деревья тянутся ветвями к солнцу, к югу. А как определить здесь в глушняке — где юг? Но он верил, что выйдет. Полагался на свою интуицию. Хватятся его только вечером, на поверке перед зоной, и поэтому часов пять можно бежать и бежать без опаски. Неожиданно вылетел на осыпчивый берег ручейка и увидел, что лес здесь редеет, начинают попадаться кедрачи, пламенеющая рябина, кусты кислицы. Зачерпнул пригоршню обжигающей воды — заломило зубы. У ног на прозрачной неглубокой водице, над серыми чистыми камушками, тихо крутилась ветка брусничника с единственной белобокой ягодой. Зубакин потянулся за ней, откусил, размял по нёбу, запил и перепрыгнул ручей. Из рябинника с тонким, тревожным писком выпорхнули рябчики. Виктор обошел по белесому мху коряжистый кедр, царапающий верхушкой низкое небо, осмотрел расположение ветвей и снова побежал на юг. Сейчас бежать стало легче, пошел полосой буйный молодняк да грибы, грибы и еще диковинные цветы, которых он не знал. Разноцветными платками мелькали на зелени поляны брусники, от брусники оставались красные следы — так она здесь буйно росла, голубела голубица — таежный виноград, оранжевела на кочках морошка. Ягоды его не манили, он только удивлялся каждый раз, как природа наделила землю, все южные и тропические фрукты здесь заменяла ягода. И вовсе бы не должны расти на гольцах грибы, да растут так, что хоть коси, — еда оленей, зверья.
Он узнал прошлогодние вырубки, за которыми опять начнется дремучая тайга.
Иногда приостанавливался, таил дыхание, прислушивался.
Вскоре он почувствовал боль в боку. «Ничего, это от свободы, от радости, — думал он, продолжая бежать. — Сколько я пробежал? Километров пять? Чудило, это же капля в море! А сколько впереди?» Он еще не задумывался, что там, впереди. Но успокаивал себя: «Ничего. Трава есть, ишь вымахала, половина ее съедобна. — На ходу сорвал стебель борщевика, погрыз. — Ягода есть. Грибы есть». Где-то в глубине души он надеялся встретить настоящих людей — геологов. Расскажет им о себе и робко попросит: «Не выдавайте меня, братцы?» А геологи — люди же — поймут, накормят, дадут одежку, и он спокойно побежит дальше, домой, к матери. А если... Нет, не надо думать об этом «если». Жили же раньше скрытники по глухоманным таежным углам России. Неожиданно им овладела тревога. Но он подавил в себе это чувство, решив в случае необходимости тоже навсегда уйти от людей. Вспомнил, как говорил следователю и на суде одно и то же:
— Я виновным себя не считаю. Не виновен я, не виноват.
И бледное бесстрастное лицо судьи с огромными карими глазами, сухими и дальними.
— А кто же виноват, Зубакин? Человека-то нет. Кто вернет ему жизнь, а матери сына? Вы об этом подумали? — спрашивал судья.
— Я не знал, что так выйдет! Я не хотел убивать! Он сам на меня с ножом... Я не хотел...
А потом: встать, суд идет! И приговор — десять лет. И крик матери...
Пришла ночь. Он не остановился на ночлег. Все бежал по настороженной, притихшей тайге, запинался, падал в холодный лишайник, вставал и снова шел, разнимая перед лицом ветки.
Страха не было.
Он не удержался и съел половину хлеба. Вскоре начал редеть лес... Но появился впереди туман. Пошел кочкарник. Под ногами захлюпало. Чуть дальше зыбуче закачалась почва.
Туман стлался низко, и там, за ним, как показалось Виктору, снова был лес. В небе над кажущимся лесом стояло мутное пятно луны, и до рассвета было еще далеко.
Зубакин оглянулся назад, в темень, и опешил. Шагах в десяти стоял, покачиваясь, медведь. Не раздумывая, Зубакин кинулся бежать. Первая рыхлая кочка, вторая, третья, и вдруг провалился. Ноги обняло что-то теплое, плотное. Сбросил фуфайку. Он остервенело бился, сгребая все вокруг себя до тех пор, пока не понял, что вонючая, булькающая жижа — уже по грудь ему — топь. В глазах потемнело. Вот она, страшная таежная топь! Дотянулся до кочки, ухватился за траву и закричал — тягуче, пронзительно. Кричал долго и страшно, а потом вслушивался в ласковую, теплую тишину, не видную, но суетливую жизнь болотных букашек и снова кричал.