И ему совсем стало скучно.
Не докричишься, не дозовешься...
Наконец Нюра увидела в лесу смутный просвет и шагнула с насыпи. Где-то здесь надо свернуть и идти прямо, прямо. Она спустилась с откоса, вошла в лес, и мгла тотчас сомкнулась над ней. Лес встретил тревожно и угрюмо. Нюра подобралась и насторожилась. В низинах от земли поднимался горький теплый пар, но и сквозь него, из протеми сочно хрупающих под ногами трав, остро и холодно мерцали светляки, пахло теплой росой, остывающей смолкой, грибной прелью.
Иногда с сосен мягко падали шишки, и она вздрагивала замирая, до звона в ушах слушала суровую тишину леса. А после разнимала папоротник, отводила от лица холодные мокрые ветки ольшаника и, попадая в какие-то невидимые ямки, упорно пробиралась вперед, к озеру, к стожкам сена, к шалашу Григория Ефимовича, притулившемуся к могучей сосне. От шалаша — сразу же вихлястая тропинка к берегу, к проходу по мшистому зыбуну меж камней, с качким настилом из тонкоствольных, уже ослизлых березок.
Нюра заблудилась. Берега все не было, стожков тоже. Она растерялась. Каждый куст топырился и мерещился чудищем, вот-вот прыгнет. И то тут, то там слышались лопотанье, гугуканье, всхлипы. В одном месте из-под ног шумно выпорхнула какая-то большущая птица, и Нюра от неожиданности метнулась в сторону, тяжко осела.
К счастью, услышала густой нарастающий грохот поезда. Пытаясь унять дрожь в ногах, поднялась и стала ломиться сквозь кусты обратно к линии, то и дело озираясь и думая, что свернула где-то рано и тот просвет ей померещился. Поезд ушел.
Нюра выбралась на насыпь, дрожащими руками еле вынула из рюкзака бутылку пива, стуча зубами о горлышко, стала жадно пить, отняв ото рта бутылку, огляделась. Все правильно. Вот гранитная скала. Вот столб двадцать шестого километра. Вот заросли кипрея, дикой малины. Значит, она прошла круто вправо, мимо озера, и так бы могла уйти прямо в горы и совсем затеряться. От этой мысли она поежилась. Было три часа ночи. Значит, она блуждает уже четыре часа.
Когда чуть утишился страх, она снова шагнула с насыпи. И снова тьма сомкнулась за ней.
На этот раз Нюре повезло — выбрела на стожки сена, смутно темнеющие под соснами. Тотчас же сняла рюкзак и прислонила его к сосне, пошла мимо шалаша к берегу.
Над озером, за камышами покоился тонкий белесый туман. Царила тишь. В темном настороженном небе, за высокими ветрами проклюнулись слабые звезды. Ночь упорно держалась за сосны и землю.
Кричать, звать Олега расхотелось, и Нюра подумала, что может пройти на островок через болотистую протоку. Пошла по берегу к тому месту, где кто-то отчаянный проложил, промял в камышах изгибистый ход. Нюра не нашла тот ход в темноте, вернулась и робко, протяжно крикнула:
— Оле-е-е-г!
Но зов этот был настолько робок и тонок, что Нюра вовсе растерялась: «Оле-ег!»
— Да кто ж так зовет! — подал голос из шалаша Григорий Ефимович. И выбрался, выполз маленький, сухонький, в белой исподней рубахе. Он выпрямился, сгорбатил у лица ладони, крикнул резко: — Олег! — крик этот ударился об остров и откатился обратно в лес, в горы. — Счас встанет, — присел, стал закручивать папироску. — С поезда?
— Ага. Я, дядя Гриша, заблудилась. Во-он туда, — показала рукой, — дальше прошла.
— А недолго — темень. Отчаянная девка. Ишь ты... А седни с утра сухмень и сухмень. Вся трава сомлела. А на солнцепеке оводы одолели, прямо грызут... Что-то не встает? Иш-шо-о позвать? — крикнул раз, другой, третий. — Во, умаялся. Утресь-то мне помогал сено сгребать. Травы-те встали ныне — золото... Собирался после рыбачить. Червя запас. Гороху привезла?
— Привезла.
— Шибко он горошек ждет. Тут вчера Валерка миаский приезжал — мешок леща увез. Хитро рыбачит, а на че — таит. Олег-то извелся от зависти... Смотри-ко, спит и спит. Бери-ко весла-то, отвезу я тебя. Мешок не трог — сам донесу, сапоги вот разве надену, — сел, стал наматывать портянки. — Завтра хозяйка моя приедет — проведу вас на малину. Полно в этом годе малины. Вчерась такую полянку нашел, у-у... Увидишь завтра. Гриба тоже полно. А вот леща взять не могу. Горох он, лещ-от, любит, кашу пшенную. Валерка прям килограммов на пять одного словил — смотреть страшно, с весло будет. Рыба-т к нему вальмя валит — колдун. Я рядом сидел — измаялся. Тот мешок, а я одного с ладонь, да окунишек на ушишку. Олег дак не вынес — угреб махать спиннингом, — встал. — Ну, поехали, — притопнул. — Батог только взять надо — сосклизнешься. А Валерка так не ходит тут — прямышком, топью пробежит, весь берег под ним — зыбкой. И верно — колдун.
Нюра шла осторожно, боясь поскользнуться на мокром настиле. Все на ней было мокрое, бил озноб и горели ноги. Хотелось скорее добраться до палатки, раздеться и лечь на мягкий сенной матрас, под стеганое одеяло, в тепло, прижаться к своему счастью. И от желания этого как-то странно ворохнулось сердце, кольнуло и стало очень жарко. И невдомек было Нюре, что вот-вот к ней наведается первое горе любви. Чтобы не упасть, Нюра торопливо забралась в юркую лодчонку, села.
— Завтра, дядь Гриша, щук ловить буду.
— Седни уж, — Григорий Ефимыч загремел уключинами... — Тут один карабашенский спрашивал: «А эта-т девка на каку блесну ловит? Говорят, ловит и ловит?» Не знаю, говорю, Федя. Видно, чары каки знат... Завтра он к те подкатится. То-то я гляжу, все наши мужики эту заводь облюбовали. Я вот счас Олега-то пошпыняю — проспит бабу. Хе-хе...
Скрипели уключины. Плескалась, несмело шелестела о борта вода, мялись, тонули под тяжестью лодки, закрывавшиеся на ночь бутоны лилий. Островок приблизился, прояснел и закачался. Что-то почуяло сердце, и Нюра привстала.
— Сиди, сиди! — одернул Григорий Ефимыч. — Ишь, не терпится.
— Что это? — Нюра встала, шатнулась. По телу пробежал тонкий озноб. — Нет палатки. Дядя Гриша, где же она? — сдерживая тревогу, тихо спросила Нюра. — Может, он выбрал другое место?
— Как нет? — Григорий Ефимыч перестал грести, обернулся. — Вот те на! Погодь! Погодь!.. Так я еще днем видел тут белый катерок. Бабенка рыженькая металась... Вон че-е... — взялся за весла, подгреб к берегу.
Лодка мягко уткнулась носом в трухлявый, сырой пенек. Рядом с ним у самого уреза воды замерли две белоногие молодые березки.
Чуть дальше стоял маленький столик с букетом цветов в консервной банке, лавочка у кострища, остов навеса, где сушилась рыба, и ворох слежалого, ломкого сена, вытряхнутого из матраса.
— И ниче не сказал и не простился... Да-а, видать, увезла его эта бабенка. Знакомая, может? Али родня?
Нюра стояла у холодного костра, у одинокой обгорелой рогульки, торчащей из земли (вторую, видимо, сбили), — стояла и слушала только запах прогоревшего костра, сильный запах сырых озолков. «Это та женщина, — решила Нюра, — его жена. Он уехал с ней. Уехал...»
Стояла она долго, опустив в недоумении голову. «Вон как обернулось счастье-то, за беду зацепилось, — подумалось вдруг. — И что те пустяшные обиды и горести, какие дарила ей жизнь? А что еще впереди? Кто скажет? За что он так? Мог сказать, что все это пустое. Мог в конце концов просто уйти и не томить душу, не таиться. Меня-то за что? От жены и детей не уводила, чужого счастья не крала и не желала зла людям... Нюрка ты, Нюрка, — думала она о себе, вздрагивая от холода, — не было у тебя в любви ни смелости, ни ловкости, ни умения слепить свое гнездо, свое счастье. Что же теперь?»
Григорий Ефимыч отошел, сел в лодку.
А Нюра все стояла и смотрела на прогоревший костер, еще тлела смутная надежда — вдруг да придет. Вся прежняя жизнь ее казалась сейчас долгой и счастливой в ожидании непознанных радостей и тревог: «А что-то завтра?»
«Вот оно: «Что-то завтра?» Недавно я обалдевала от любви и радости, а теперь вот мне худо, очень худо, — горько думала она и ничего не могла поделать с собой, сильно крепилась, чтобы не разреветься, не упасть и не забиться в плаче подле одинокой обгорелой рогульки. — Где ты? — Но ни в безысходности, ни в крике, готовом вот-вот вырваться, не было злости на него. Было лишь некое сожаление, ей казалось, что он не понял ее, но утешала предопределенность судьбы — она, Нюра, на всю жизнь его, и от этого никуда не денешься, но осознает он это и опечалится потом, после подаренных жизнью страданий и горя».