— Только что, — принялся докладывать начальник смены Буракин, — была травма...
— С кем? С кем, спрашиваю?
— В четыре часа пять минут...
— Дальше? — закричал Петунин и наконец понял, что ничего сразу не добьется от перепуганного Буракина, пока тот не соберется с мыслями. Замолчал и стал ждать, что он ему еще скажет.
— ...Из пакета выскользнул полутораметровый уголок и упал на каменщика Веревкина...
— Дальше...
— Уголок падал стоймя... Задел Веревкина. Доставлен в больницу. Раздроблена рука. Ушиб головы. Сильный, — Буракин вздохнул. — Но... могло быть хуже...
— Пришлите дежурную машину.
— Она у вас под окном.
Петунин опустил трубку и несколько секунд смотрел на проснувшегося щенка, красного сеттера, сделавшего лужу возле тумбочки. Петунин погладил щенка, и ему захотелось спрятаться под одеяло, уснуть и снова проснуться и отмахнуться от этого звонка, будто от плохого сна. Потом он стал думать о каменщике Веревкине, молчаливом крепком мужике с хмурым, внимательным взглядом, с тяжелыми кулаками и о его жене, подручной огнеупорщиков — Фае, всегда идущей вроде и не рядом с мужем, а так, на полшага позади, как на ниточке — с работы и на работу вместе, молча, с почтением во взгляде на мужнину спину.
«Сколько же у них детей?» — подумал Петунин. И еще он подумал о том, что надо срочно ехать и разбираться, чей пакет с уголками, и почему этот пакет не был проверен подкрановым, и кто и кому приказал поднять этот пакет на печь, которая стоит в разливочном пролете, вернее, не стоит, а лежит, почти готовая, очень похожая на огромный поваленный самовар и возле которой вчера Веревкин ссорился с начальником смены Буракиным, потому что надо было взбираться на верхотуру печи и делать кладку свода, а лестницы не было, и транспортер на метр был не дотянут до места — потому бригада каменщиков и куковала возле печи что-то около часа. А сдающая смена вовсе не была виновата — убирала опалубки и сбивала настилы и окалины, выверяли поверхность бетонного фундамента под печь. Этот приказ вчера Петунин сам записал в книгу заданий: за выполнение коллективу смены пятьсот рублей премии. Петунину очень хотелось, чтобы его цех не отстал по графику от других цехов, участвующих в ремонте печи.
В машине он сидел и думал опять о Веревкине и о том, что в десять часов надо будет докладывать начальнику штаба по капремонту, главному сталеплавильщику Дерябину, а в три часа директору завода. Он распалял себя и мысленно уже ругал виновника несчастного случая, и мысленно представлял, что и его тоже будет кто-то ругать, и как ему станет горько, обидно, но еще обиднее ему станет не оттого, что кто-то его поругает и что он сам кого-то поругает, а оттого, что ему придется ехать в больницу к Веревкину и смотреть в глаза Фае, и что-то ей говорить, как-то утешать. Каждое утро он страшился всяких наплывающих, скопившихся за вечер и за ночь дел и завидовал Смирнову, своему предшественнику, работающему сейчас в Индии. Недавно Смирнов приехал в отпуск. Вместо отпуска ему, говорят, жена устроила развод. Но по виду Смирнова нельзя было сказать, что он этим опечален. Выглядел молодо и счастливо, разъезжал на новой «Волге», Заглянул в цех, поговорил с людьми. И ходил слушок, что мастер производства Талова, только-только получившая в новом доме квартиру и вдруг подавшая заявление на увольнение с завода, была, говорят, причастна к хорошему настроению Смирнова и этому разводу. Но так это или не так — Петунина не волновало. Кому какое дело до двоих людей, которым, быть может, хорошо вместе?
Петунин вынул из кармана сигарету и закурил. «Газик» бежал по безлюдным улицам, еще сумеречным от утреннего тумана и моросящего дождя. В одном месте улицу перебежал мальчишка с пегой гончей, и у Петунина от зависти затуманилась голова. Закрыв глаза, он вообразил гон на заре по первому снежку, как был бы счастлив в азарте погони за зайцем, как сопереживал бы возбуждению собаки, как приехал бы домой и, выкупавшись в ванне, отогревшись, устало, счастливо повалился на кровать, зная, что и собака его тоже, пав под порогом возле рюкзака, спит уже или подремывает, вздрагивая, будто и во сне все еще гонит зайца. Ему вспомнились свои приезды домой к маме, речушка и банька на задах огородов, сумрачный бор за речушкой, где веснами на всхолмках в этом бору он просиживал холодные ночи возле костра, чтобы на рассвете услышать тетеревиные песни, подкрасться и увидеть их свадебный танец. Как было хорошо ему в том одиночестве, когда мама знает, где он, что девушка, которую он тогда любил и которая станет его женой, тоже знает, что он жив и здоров. Но знала ли мама и та девушка, его будущая жена, а теперь уж и не жена, а так — боль одна, боль, от которой до сих пор щемит сердце, знали ли они обе, что самое счастливое время у него было тогда? А теперь что же? Теперь нет той легкости, нет того беспричинного возбуждения и нет беззаботности, как в те годы, от которых остались воспоминания, как о вечном ожидании чего-то неожиданного, светлого. Сейчас-то он знает, что никогда не будет тех холодных ночей, тех костров и запаха талой воды и земли, чистых звезд, той поляны с сон-травой и медуницами и тетеревиных песен на этой поляне в легкой дымке туманца, когда подглядываешь, как призывно-прекрасно поет косач и ведет сладкий танец, то топчась, то подпрыгивая по прошлогодним сухим листьям мимо камней и валунов в надежде привлечь внимание и поразить своей красотой тетерку, которая выберет его и уведет за собой в самый укромистый уголок леса. «Может быть, — думал Петунин тогда с тоской и удивлением, — я был давно какой-нибудь птицей?»
Наконец Петунин встряхнулся от дум, открыл глаза и выбросил потухшую сигарету. «Газик» доставил его к мартеновскому цеху. Петунин выскочил из машины и, перепрыгивая через ступеньки, взбежал на третий этаж бытовки, там по длинному коридору мимо плакатов, объявлений и графиков — в цех на рабочую площадку, к печи.
Он не зашел в свой кабинет и не переоделся, так и побежал в своем сером костюме. У встретившейся нормировщицы попросил каску.
Выяснив причину несчастного случая и составив акт, Петунин позвонил в больницу.
— Плохо, — ему сказали.
— Я могу сейчас приехать?
— Нет, — сказали ему.
— Тогда жене... Хотя бы жене!
— Хорошо, — сказали ему.
2
А вечером он сидел за столом, не обращая внимания на звонки, закрыв глаза, чтобы не видеть бумаг и выговора. Ему хотелось отринуться от всего того, что окружало его в этом кабинете, и от того, какую власть он имел в этом кабинете, и от того, что исходило каждодневно из этого кабинета, и не потому, что последнее время на него начали сыпаться неприятности, как косой долгий дождь, а потому, что он вдруг почувствовал в себе зреющую усталость и необоримое желание послать всех и все к черту. Он это понял еще утром, когда вдруг с ужасом почувствовал, что нет сил не только подписывать или читать бумаги, а даже положить их в папку, чему он страшно удивился и принялся гадать: отчего бы это? Но что-то отвлекло его, и вот теперь он вспомнил утреннее состояние, и это как бы усугубило теперешнее его состояние — было на душе скверно. Может быть, доконал его выговор? Вот он, приказ директора завода. И случай-то был нелепый, а поди вот. Все тогда произошло потому, что тракторист отвел трактор от шлаковиков, заглушил мотор, а стрелу оставил на весу. И надо же было ему не опустить эту стрелу, а долговязому бригадиру каменщиков Кузнецову обязательно надо было сесть покурить на эту стрелу, да еще подобрать под нее ноги этак по-бабски. Стрела опустилась сама по себе... И вот — опять выговор.
Петунин отнял от лица руки и взялся за трубку телефона. Набрал номер и без обиняков сказал другу:
— Знаешь, я, наверное, уйду.
— Есть одно местечко. Начальником снабжения... Что молчишь?
— Соображаю, какие мы будем иметь от этого выгоды.
— То есть?
— Снабжать нас будешь по первому классу?
— Узнаю твои шуточки. Ты всегда преследовал свои цели.