Устав, Лидка только хотела присесть, как ее кто-то спросил:
— Ты что тут делаешь?
Лидка оборотилась — Венька Рыжиков, ее одногодок, сын учительницы, стоит с марлевым сачком на плече — чистенький, аккуратный, в матроске.
— Я-та? Я кошу сено, — нашлась Лидка.
— Ты косишь не сено, а траву. Сено — это зимой, когда сухое.
— Ну да, и сейчас оно сено.
— Нет — трава.
— А что у тебя в коробках? — спросила Лидка.
— Это в школьный музей... Насекомые...
— Покажи...
— Ну да — раздавишь.
— Не-е... Зато я тебе отдам бабочек... Если только в школу.
— В школу, — подтвердил Венька. — Я тоже буду учителем.
— Ну и будь — мне-то что...
— На, смотри, — нехотя разрешил Венька.
В коробках, разгороженных картонками на клеточки, в вате лежали мушки, жучки.
— Я тебе сейчас бабочек принесу, — сказала Лидка.
— Давай. Ты беги, а я буду изучать животный мир.
— Разве бывает мир птичий, травяной, животный?
— Бывает.
— Тогда какой будет мир, когда закончится война? — спросила Лидка.
— Тогда будет мир во всем мире.
— Ну да.
— А вот и да! Неси бабочек, — потребовал Венька.
— Мою литовку покараулишь?
— Ладно.
Дома за столом сидела мамка и хлебала груздянку. Перед ней сидела скотница Ленка — полная круглолицая девка-брошенка, с жидкими желтыми кудерьками, выпущенными на виски от косичек, уложенных короной над прямой, но тоже жиденькой челкой.
— Лена, поешь, — предлагала мамка.
— Да нет, я не хочу есть, — отнекивалась Ленка. — Ты, Сима, лучше мне погадай, а?
— Да я ж тебе недавно гадала.
— Мамк, я за бабочками... Я там сено кошу.
— Коси. — сказала мамка, не удивившись.
— Сима, ну погадай, а?.. Долго ли...
— О чем опять?
— Буду ли я жить семейной жистью в этом месяце?
— Тьфу ты господи! — засмеялась мамка. — Да и к цыганке ходить не надо — сама ведь знаешь...
— Ну, Сим...
— Иди ты, Ленка, к чертям! Ой, ой, господи — уморила!..
Лидка нашла коробочки и выбежала.
— Лидк, а Лидк! Постой! — крикнула мамка.
— Ну, стою! — отозвалась Лидка.
— Поешь груздянки...
— Потом я. Мне некогда — я сено кошу...
— Вот, — подбежала Лидка к Веньке, внимательно разглядывающему что-то на земле через лупу.
— А, это ты...
— Дай разок глянуть, а?
— Спугнешь еще.
— Это кого?
— Я изучаю муравья...
— Да я тихонечко — только разик...
— Ну ладно уж — на. Только быстрее, а то мне надо отнести коробки домой и еще вернуться... А это кто засушивал? — спросил Венька, разглядывая бабочек.
— Маня.
— Скажи ей, что бабочки редкие. У меня таких нет.
— Ладно, скажу, — пообещала Лидка, разглядев в лупу усы муравья. И, не найдя для себя ничего интересного в этом муравье, подняла литовку и пошла косить.
Но косить ей пришлось недолго. По тропинке со стороны элеватора пришел парнишка-цыган и отобрал у Лидки литовку.
Сквозь слезы она стращала цыганенка, что пожалуется Кольке, кричала, звала мамку. А он бежал и бежал в степь. И она ревела и бежала следом, пока видела его красную рубаху. И потом, когда и рубаху уж не было видно, все равно бежала не зная куда. Так, как эту литовку, ей ничего жалко не было. И такого горя не было. Она упала без сил на землю далеко за элеватором и долго еще выдирала со злости вокруг себя траву-конотопку и ревела.
А потом, всхлипывая и вздрагивая, долго возвращалась домой.
* * *
Осенью Лидка распорола ржавым гвоздем ногу. По первому льду, катаясь на Фишкиных коньках, провалилась под лед. Зимой в холода и бездорожье она угорела от «буржуйки», которую топили кизяком, и Лидку еле откатали в снегу. Той же зимой отвалялась она две недели на полатях с корью. Весной подхватила воспаление легких. После наводнения чуть не утонула — перевернулся на середине Тобола паром. А спаслась на мешке с диким луком.
Остервенело дралась с уличными мальчишками, потому что сама била и была крепко бита.
Соседи все чаще приходили к Лидкиной матери, кричали:
— ...Это опять, наверно, твой звереныш по огородам шарит? Гляди. Ох, когда-нибудь скараулим да и вилами ткнем али стрельнем. Ей-бо!..
— ...Это не твоя ли у нас окна высадила?..
— Сима, мельничиха собирается в суд подавать, — предостерегали сочувствующие. — Говорят, твоя Лидка им за Рыжего Вовку ворота дегтем вымазала и баню подожгла...
— ...Говорят, золотые часы у директора маслозавода из кабинета пропали...
— ...Говорят, какая-то шайка у бабки-травознайки избу обчистила — будто бы золото искали... Бабку паралич разбил. Не твоя ли?
— ...Говорят, на сберкассу нападение было. Сторожа укокошили... Твоя-то дома ли была ночесь?..
Говорят, говорят, говорят...
А Лидка всего только раз, перед концом войны, когда была закрыта на ремонт библиотека, украла стопку книг. Отковыряла в раме замазку, отогнула гвозди и зацапала все книжечки, что лежали на окне. Да и в тех после, перечитав дважды «Войну и мир», «Воскресение», «Мои университеты», подклеила все странички да и подкинула их на крыльцо к приходу библиотекарши.
А перед самым концом войны мамка продала избу.
* * *
Видимо, я сидела в этом сквере очень долго и вид, наверное, у меня был не очень нормальный, если вдруг подошел молоденький милиционер и спросил:
— Может быть, вам нужна помощь?
— Спасибо! — сказала я.
— Извините! — смущенно сказал милиционер и вежливо козырнул.
Пришлось встать. Я шла по улице и удивленно думала о том, что прошло почти двадцать пять лет, что я ни разу не побывала там, в своем детстве, что ни разу не вспомнила, не поинтересовалась, как, что и где они, мои друзья: Колька, Маня, Вовка Рыжий и Фишка... Ни разу...
Что это? Боязнь ворошить старое или вдруг с годами появившаяся черствость? Кто знает.
Солнце уже садилось, а мне предстояло зайти к заслуженной учительнице и сказать, что передача, которую я готовила о ней, будет по телевидению в четверг, в двадцать один пятнадцать.
А потом позвоню домой. Маме. Я скажу ей, что скоро приду. Мы живем с ней вдвоем. Вечерами она сидит у телефона — ждет. Ждет, когда я позвоню и скажу, во сколько приду.
И я приду, поднимусь на третий этаж. Нажму кнопку звонка и, тая дыхание, прислушаюсь к шаркающим шагам. Ноги у мамы совсем распухли, и глаза почти ничего не видят. Я замру и скажу... Скажу в открытую дверь:
— Мамк, добрый вечер! Это я...
Такая длинная ночь
Километр первый
Это был первый километровый столб, у которого она остановилась. Слева, внизу, темной гривой тянулся лес, и там, под насыпью, за придорожными кустами и дуроломными травами, тоненько журчал родник. Справа серый, рыхлый туман затоплял глубокий распадок, окутывая лес сыростью, ластился к подножиям гор, взбирался все выше и выше. А впереди густилась темнота, в которую утекали смутно голубеющие рельсы, и был там тот, в палатке на маленьком островке, к кому она шла, — несла свое неразумное сердце.
Менялись запахи, менялся воздух, потому что за узкой гривой леса дышало озеро, дышала земля, дышал лес и дышали горы.
Нюра расстегнула куртку, вынула из рюкзака бутылку пива и, отпив, присела на шпалу. Она только что вышла из поезда на глухом разъезде, где никогда не бывала, но знала, что идти надо вослед поезду.
От этого столба еще восемь километров, а рюкзак тяжел — кроме пары теплого белья и всякой еды — пять килограммов гороха (это Олег просил привезти для приманки лещей) да три бутылки пива. Там, у палатки, под навесом из полиэтиленовой пленки, висят связки сухой рыбы, похожие на привядшие веники. Пиво с такой рыбой — прелесть. Так он считал.
Нюра поднялась и пошагала по шпалам, по хрустящему гравию, уже предощущая радость от встречи — он ведь ждет ее завтра с другой стороны озера у дома отдыха, — он приедет за ней на лодке. А она неожиданно явится сегодня, испугает, обрадует его и три дня будет ненасытно рыбачить, ловить на удочку. Она уже ловила крупных лещей и линей, а на спиннинг — щук. Будет варить уху, жарить белые грибы. Грибы можно собирать каждый день на северной стороне островка, на прошлогодних гарях, в яркой, буйной зелени трав. Впрочем, грибы здесь растут и в густом, непролазном липняке на макушке острова, и прямо на полянке перед палаткой в крупноцветных ромашках и таволге.