— Почти ясно. Кто против?
Выпили томатного сока. Дружно взялись за вилки.
В руках Клима появилась гитара. В открытый балкон было видно, как за узкой речкой, за старой сосновой рощей и дальше за аэродромом на всхолмке тускнел закат. Клим дергал струны гитары и говорил песню:
А меня ругает мама,
Что ночами дома нету...
Кто-то открыл дверь. Вошли двое. Один длинный, узкоплечий, но с коротковатыми и кривыми ногами, второй с гитарой в руках, в распахнутом вороте рубахи на волосатой груди крест со спичечную коробку, золотой, каштановые волосы вьются до плеч. Ему лет двадцать восемь. На висках редкая проседь. На тоскливом лице черные глаза. На черном грифе гитары длинная кисть руки с взбухшими венами и перстнем.
Столкнулись глазами. Виктор понял, что это и есть Соловей.
— Нас не приглашают, но мы сядем, — сказал длинный парень, отпинывая стул и садясь на диван.
— Ясное дело, сядем, — поддакнул Якупов и неуверенно взглянул на Соловья, искоса изучающего Виктора.
— Проходи, Слава, — Илья пододвинул стул и налил граненый стакан водки. — Держи. За новоселье этого парня. Будет работать у нас. — Налил и остальным. Соловей положил гитару на кровать Клима и подошел к столу.
— Ну что ж, пить — так водоньку, любить — так королев!
— Не реально! — сказал Вова. — Графиню еще туда-сюда.
Соловей выпил, вытер губы ладонью, запил томатным соком.
— Ну ты, пацан?! — вздыбился кривоногий.
— Это ты вон своих называй пацанами, понял? А я тебе не пацан, понял? — одернул Вова.
— Бросьте вы, ребята! — морщась, сказал Илья. — А ты, Вова, не порть нам вечер. Да и чего зря чесать языками, идите вон в сквер, помашите руками. Охламоны!
— А чего он выпендривается! — огрызнулся Вова.
Кривоногий небрежно кинул в рот сигаретку, прикурил от зажигалки-пистолета, взял у Клима гитару и бабским, отчаянно-протяжным голосом запел:
— И-иэх, расскажи, да расскажи, бродяга, а чей ты р-родом, да откуда ты-ы?.. — Неожиданно прижал ладонью струны. — А кто из вас, мальчики, тайгу нюхал?
— Чё ее нюхать-то? Пусть медведи нюхают. Вот Кузьмич наш на Кремле звезду устанавливал — это да! — сказал Вова.
— Нет ли у вас на стройке того пацана, что полетел на Марс? — спросил парень.
— Не слыхал о таком.
— Жаль, о нем писали в газете...
— Да ну?! — притворно удивился Вова.
— Точно!
— Ну ты, пацан, замри! — бросил кривоногий Якупову.
— Га-ад! — задохнулся Вова.
— Вот что, парень, а сам ты на что годен? — повернувшись резко, вместе со стулом, спросил Виктор.
— Выйдем, покажу.
Виктор давнул ему рукой на плечо, и тот недоуменно притиснулся к спинке стула.
— А еще, кроме «выйдем», что? — спокойно спросил Виктор.
— Пойдем, Виктор, погуляем, — встал Вова. — Вот это мы тебя встретили. И чего они приперлись?
— Чепуха, Вова. Пойдем-ка действительно погуляем, — сказал Виктор.
Спустились и пошли по вечерним улицам к парку.
— Знаешь, Вова, еще после войны здесь был лес, мшары, болота, а вот сейчас уже огромный город. Когда я уезжал отсюда, этих улиц еще не было. Была барачная улица Социалистическая. «Улица любви». И был парк. Мы бегали на танцплощадку. Давно это было...
* * *
Зубакина еще не допускали на высоту, хотя он и был дипломированным сварщиком. До переэкзаменовки оставалась неделя, а пока он работал внизу.
— Ты что делаешь? — спросил Зубакин своего напарника, сидящего на корточках перед опрокинутым мятым ведром.
— Познаю истину. Вчера в парке на мою красивую физику опустился кулак. Во-от такой! Вроде твоего! — ответил Женька, растирая что-то на ведре в синей бумажке. — Во, Кузьмич принес, говорит, золотое средство от синяков — бодяга. У тебя зеркальца нет?
— Женька! — гулко, весело разнеслось сверху. — Кончай пудриться. Давай резак.
У Женьки нежное овальное лицо с темным пушком над губой, глаза карие, ласковые.
Женька вскочил, поймал конец брошенной веревки и, оглядевшись по сторонам, погрозил кулаком:
— Слушай, ты, Феня! Выключи приемник...
«Феня» — ни кто другой, как Вова Якупов, — выразительно махал руками, стоя на краю фермы.
— Ах, аюшки! — по-старушечьи взвизгнул с высоты Якупов. — Да я с таким синякатым не пойду сегодня в кино. И вообще, в партком побегу, нажалуюсь на тебя, паршивца, всю жисть мою исковеркал, измял, разлюбил... — Вова, дурачась, кокетливо изогнулся, придерживая воображаемые концы косынки.
В пролете от стены до стены качался гомерический хохот.
— Давай, давай, спустишься, я тут тебя пообнимаю... — пообещал Женька.
С конца пролета, размахивая кулаком над седой головой, появился прораб. Хохот усилился и тотчас сник.
— Куда вы меня загоните, циркачи, анчихристы проклятые? — взмолился прораб. — Куда, а? Где Куличков? Где эта светлая личность стройки? Цирк, цирк расплодили! В парткоме слышно, как вы тут хохмочки откалываете. Якупов, Якупов, ах, укуси тебя черт за ногу! Немедленно привяжись! Слышишь, что я говорю?
— Слышу, Кузьмич, да я к вам и к этим стальным кружевам сердцем привязан, а не токмо этой цепью. Да мы за вас, Кузьмич, головой вниз, да мы...
— Ох и гад же ты, Якупов! — похвалил прораб, потом разулыбался беззубым ртом, добродушно махнул рукой, повернулся и ушел. Вверху прокатился скромный смешок.
— Как прораб? — спросил Зубакин у Женьки.
— Ничего, парень свой. Тут легенда ходит, как он никогда в жизни не привязывался, ходил, словно по канату, по семидесятимиллиметровому уголку на фермах. А однажды с какого-то горя наклюкался так, что лег на балку, обхватил ее и отключился. Вся стройка сбежалась, когда его снимали краном. А еще он сам рассказывал, как в молодости влюбился. Однажды ему надо было обрезать балку, так он сел на этот конец балки и обрезал... Ну и упал с десятиметровой высоты. Приземлился лучше космонавта, прямо-таки сел в коробку с раствором. Правда, штаны лопнули. Зато сейчас его любимая жена ябедничает ходит, будто он на молодушек заглядывается. Прямо жалко, как унижает нашего прораба...
— А что это вы Якупова все Вова да Вова?
— А как же его звать, если он в паспорте — Якупов Вова, и все. Детдомовец.
— Тебя из-за девчонки побили?
— Ну и что?
— Женька, принимай бачок, давай электроды, — попросил сверху Вова.
— А лимонадику тебе не надо? — съязвил Женька.
— Не откажусь, давай!
Женька взял ведро, положил в него пачку электродов и бутылку лимонада, привязал к веревке, на которой Якупов спустил бачок.
— Вира! — пронзительно свистнул Женька.
С противоположного конца фермы сыпались голубые искры.
— Слушай, Витя, что у тебя на руках такие рубцы? — спросил Женька, укладывая нарезанный уголок в пакет.
— Я не помню, Женя, или медведь, или собака чуть-чуть погрызли.
— Ясно! Это там?..
— Ничего тебе еще не ясно, котенок!
— Что я, маленький? — обиделся Женька.
— Я вот большой, да мне ничего в жизни не ясно.
— Не хочешь, не рассказывай. Я же не настаиваю. Пойдем вон лучше кронштейны перетаскаем. Ты идешь с нами в кино?
— Нет. Как-нибудь в другой раз.
— Чего так?
— Надо с матерью повидаться.
— Разве у тебя здесь живет мать?
— Жила.
Женька пристально глянул на Виктора и ничего не понял. Запел:
— От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку, на боку...
В обеденный перерыв в тени у сцены на агитплощадке поели холодных беляшей с кефиром. Якупов взобрался на сцену, прошелся «умирающим лебедем».
— Давай лезгинку!
— Нет. Хотите, буду читать стихи?
— Давай!
Якупов снял желтую каску, брякнул цепью на шее, возвел скошенные, с наплывшими веками татарские глаза в небо:
— А вот:
Айда, голубарь, пошевеливай, трогай,
Коняга, мой конь вороной.
Все люди, как люди, поедут дорогой,
А мы пронесем стороной...