Жить хотелось.
Темнота и туман медленно таяли.
Наконец Зубакин увидел сквозь полчища мошки и разбуженных комаров темные, зловещие оконца зыбун-воды с ряской поверху, а на берегу, откуда он бежал, плотные камыши и пушицу да вместо медведя в сверкающей росе молодую кудрявую пихточку.
Он снова долго кричал. Потом затих.
Взошло солнце. Где-то отдаленно закричали гуси. Вовсе рядом пискнула какая-то птаха. По руке прополз усатый суетливый жучок.
Мир жил.
Зубакин закрыл измученные мошкой глаза. Ненадолго страх обвял. «Мама, прости меня. За все прости. Я — скотина. Но не мог я иначе...» И стал ждать смерти.
Тепло из тела ушло. Уходили и силы.
И когда сквозь сетку мошки, комарья он как в тумане увидел у пихточки огромную серую овчарку с розовым, горячим языком, не удивился. «Вот она, смерть! Как долго она подбиралась! А сейчас она меня будет мучить, и я задохнусь в этой каше. Боже, если ты есть, скажи ей, пусть она не мучит меня. Пусть укусит скорее. И все».
И собака, виляя хвостом, повизгивая, попятилась.
Тотчас же за ней вырос проводник — солдат. Он оторопело замер и тоже попятился.
— Фу, черт!
Снял фуражку, прижмурился, помял мальчишеское веснушчатое лицо и встряхнул головой. Медленно, боязливо открыл круглые голубые глаза.
— Фу, черт!
Потом разглядел, заметался. Снял с груди автомат, повесил на пихточку, отстегнул поводок с ошейника собаки, но понял, что коротковата, и побежал к лесу. Словно назло, не оказалось поблизости бурелома. Стал ломать зеленый чахлый тальник, лапник, накидав до первой кочки, осторожно прошел, устоял на ней.
— Эй, друг, уснул?
Зубакин с трудом поднял опухшие веки и снова не удивился.
— Уснул, спрашиваю? Ах, ты живой! — обрадовался. — Ну, молодец! Ты чего ж сюда перся, маму родную встретить? А ну, не шевелись! — Солдат хмурил брови, но лицо было растерянное: вот сейчас на глазах у него трясина проглотит человека. Пусть заключенного, преступника-беглеца, но человека же. Каких-то шесть, семь метров!
Под ногами солдата закачалась кочка. Начала оседать. Он кинулся назад.
— Слушай, я тебя очень прошу, пристрели ты меня. Ну что тебе стоит! Я — мразь и подонок... Ну?! — попросил Зубакин, сжимая отекшими руками спасительный пучок земли и травы. — И не лезь ко мне... — Глухо добавил: — Пропадешь!
— Дурак ты, братец! Потерпи чуть-чуть... Я счас. — Обернулся и ласково добавил: — Потерпи...
Он ломал и ломал ветки. И беспомощно говорил себе: «Мохов, неужели ты не спасешь, Мохов? Какой ты, к черту, солдат, Мохов?»
Большие сучья пружинили, не ломались. Он охапками таскал мелочь, кидал их все дальше и дальше, а после, разгорячившись, прикладом автомата начал сшибать крупные ветки и устилать ими топь. Собака совалась под ноги. «На место, Рекс!» — кричал он и видел, что у человека видна еще черная голова, над которой серой тучей вились мириады гнуса. В отчаянии он дал очередь из автомата по стволу пихточки. Еле сломал ее и осторожно пошел на топь, держа деревце наперевес. Неожиданно для себя привязал к ней поводок.
— А теперь слушай... Да не таращи ты глаза, крест те в душу! Заикой сделаешь... Слышишь, сейчас тихонечко отцепись от кочки одной рукой и лови... Да не трепыхайся ты, черт! Утонешь! Ну!.. Хватай! Во, молодец! Тихо, тихо, поедем... Не дрыгайся, говорю, паразит, кы-ык счас врежу!.. — грозился солдат, будто в самом деле мог этак небрежно подойти и врезать. Стал медленно тянуть. И вдруг опало сердце — поехал навстречу беглецу вместе с ветками. — Стоп! — дико крикнул. — Хватайся за кочку! — Сам провалился по пояс. И, падая на спину, на спасительную дорожку из веток, выпустил пихточку. — Рекс! Рекс!
Собака ухватила зубами за гимнастерку, заупиралась, поволокла. Выцарапался. Выполз.
— Умница, Рекс!
Поднялся на ноги и — в лес. «Ну не-ет, Мохов, эта вонючая пучина — зола. Лишь бы он там удержался».
И потом, когда, провалившись еще несколько раз, он выволок Зубакина, почти бесчувственного, хлебнувшего тины, сам, грязный с головы до ног, сияя зубами и белесым чубчиком, пошел вьюном:
— Ас-са, гоп, ча-ча. Уф!.. — С маху сел в траву, ухватив горсть грязи, прилепил себе на макушку. — Вот тебе, вот тебе! — показал болоту кукиш.
«Господи, дите!» — натянуто улыбаясь и отплевываясь, подумал Зубакин и сам, еще не сознавая того, потянулся душой к дитю этому.
— Слышь, можно я сяду? — поднял голову Виктор.
— Очухался! Да ты полежи, отдохни...
Зубакин повернулся на живот, уткнул голову в жесткую траву под руки. Дернулись плечи.
— Ты это брось, брось, паря! Мужик, поди. «Ну и преступничек! Глаза беспомощные, как у телка».
— Так это я... Пройдет.
Виктор успокоился, сел, опустил руки меж ног, задрал голову и медленно обвел взглядом низкое небо со слоистыми белыми облаками, плывущими под синевой, под небогатым таежным солнцем, на болото, на желто-зеленую, манящую полежать, обман-траву и темный развод в ней, где все еще булькали со дна пузыри и зловеще, громко лопались, на спокойно лежащую овчарку у автомата и на себя...
Выпростал из штанов прильнувшую к телу рубаху и выгреб хлеб, превратившийся в грязную кашу. Не пригодился. Он старательно отводил от своего спасителя угрюмые, все еще шальные с испуга глаза.
— Эх, счас бы пополоскаться в тепленькой водице! — вздохнул солдат и сделал стойку на руках. Человек радовался своей удаче, ахал, трепал собаку и пытался даже залезть на сухостойную пихту, чтоб увидеть даль болота.
— Слышь, как звать-то тебя? — осмелился спросить Зубакин.
— Дед Иван Мохов был, отец Иван Мохов, ну и я тож, — плюхнулся плашмя рядом. — А ты — Зубакин?
— Виктор.
— Ну и лады, Витька, значит. Откуда?
— Челябинский.
— Гли-ко — родня! Я курганский. Слыхал Шумиху? Вот я оттеляшний. Ах, черт, хорошо! На, закури, — протянул сигарету. — Значит, мы с тобой земляки.
У Зубакина затряслись руки и мелко, нехорошо задрожали губы. Затянулся. Пошло, покатилось по каждой жилочке. Сладко заныло сердце. Много ли человеку надо!
— А все эти болота, Витька, — зола, — убежденно сказал Мохов. — Жить надо! Радоваться! Людей любить!.. Осенью я домой! У меня там, — приподнял на вершок от земли грязную маленькую руку, — во, Танька бегает. Два годика. Ух, наобнимаемся! Дела-а!.. Ну ты как? Топать сможешь? Надо бы ключ или ручей найти, а то всех зверят в тайге распугаем. Как черти! Х-ха-ха! Я как увидел тебя в этой пучине, чуть заикаться не стал. Чумазый. Глазищи — во! — показал. — Голова черная. Ну, думаю, плохи мои дела — чокнулся. Еле отошел... Страшно было?
— Страшно.
«У него уже Танька, — потерянно думал Зубакин. — А он лез в топь. Тянул меня. Зачем? Неужели выслужиться? Ведь мог запросто погибнуть вместе со мной». — Долго еще тебе? — Мохов стрельнул окурок в болото.
— Семь.
— Ог-го! За что так? — снял сапоги, вылил грязь.
— Да один паразит выскочил на меня из проулка с ножом, ночью. Я и вдарил. Вот, — протянул ручищу, — этой!
— Ну и дурак! — будто и не взглянув на руку, которой когда-то человек убил человека, спокойно сказал Мохов. — Нечего было сюда переться. Тоже нашел турецкую баню. Надо было написать заявление начальнику колонии. Я — такой-то, такой-то. Прошу пересмотреть мое дело, так как я виновным себя не считаю — оборонялся... Тьфу, большая фигура, да дура! Сейчас, Витька, порядки уже не те... Я б тож... Правда, убить — кулак не тот, а вдарить бы вдарил. Чесслово!
— И сидел бы рядом со мной.
— Ну уж, брось! Там вон какие волки сидят. Мы с тобой против них — тьфу, цыпленки... Н-да-а, вон дело-то какое... Надо было все ж написать заявление, что же ты не сообразил? Батя у нас, знаешь, мировой мужик...
— Все они мировые, — недовольно прервал Зубакин. — Только не с нашим братом зеками.
— Не мели. — Во взгляде упрек. — И что ты злой такой? Если тебе вместо судьи попал какой-нибудь бывший директор пивзавода, так ты что думаешь — все такие? Хорошо, ты одного стукнул, а сколько их с ножами по России гуляет? Да что тебе говорить: сам знаешь. Давай выпустим всех — завтра отовсюду плачь услышишь. Э, да что там!.. — махнул рукой Мохов. Ушел в свои думы. Глаза посуровели, обернулся к собаке: — Рексуш! Устал? — Поднялся. — Может, двинем? Ты как? А то обсыхаем. Да ты не тужи. Все равно бы пропал в тайге, а так — я уверен — все образуется...