Я сознаю, что подчас они чрезвычайно спорны. Однако закон любой книжки, сработанной всерьез, это полная откровенность. Без этого ни одной, самой скромной, книге не дано обрести дыхание.
Надо помнить — и помнить твердо, — что каждый измеряет мир сантиметром, заложенным в нем самом. Другого способа видеть, чувствовать и судить у человека нет.
И еще хорошо бы не забывать, что наша память более склонна удерживать доброе, чем плохое. Иначе как могли бы мы жить?
Этой малостью мыслей и малостью других мыслей я стану прерывать свое нехитрое повествование о молодой женщине...
1
Сознаю ли я, могу ли угадать, предчувствую ли, куда поведет меня эта дорога?
Нет.
Я испытываю только сдержанное волнение от ожидающего меня путешествия и скованность от сознания близости чужих мне людей.
Я, как всегда, озабочена тем, как стану себя держать, ибо, будучи чужими, они все ж таки не совсем чужие — мои коллеги. Что-то в этой моей зависимости от них, без внешней зависимости, есть детское, глупое. Ведь это мои товарищи.
Я не выполнила завета своего убитого на фронте учителя: «Научитесь-ка презирать». Презирать я решительно не умею. Напротив: можно подумать, что душа моя состоит из множества «усиков» — уловителей восторга и боли (бывают же, например, уловители влаги!).
Но день так светел, дорога обещает так много, а я так люблю путешествовать!
Перрон и поезд. Меня провожают двое. Их обеих я очень люблю, не только маму — чего уж тут рассусоливать, это яснее ясного, но и вторую — мою ученицу. Она моя ученица, как бы не будучи ею, ибо самостоятельна вполне.
Чудесное свойство толковость. Она им владеет. Это то, что так сильно недостает мне. Я бестолочь. Толковость меня обошла. В чем это выражается, объяснить трудно. Видимо, эмоциональный фон опережает разум, логичность, умение строить сложное здание книги. Однако дело не только в этом.
...Итак — молодая писательница, провожающая меня, талантлива и толкова. (Она — ученая. Привыкла аналитически мыслить.)
Из глубины, — не из тех глубин, где живут мысли, не из тех, где чувства, — из тех, где инстинкт, поднялось однажды: «талант»! Поднялось, гудя в тишине ночи, заставляя меня ликовать, как человека, открывшего еще одну маленькую вселенную.
Талант! Страна, населенная мыслями только этого человека, только е г о людьми; страна, где в людях пульсирует живая кровь, где над ними — живое небо. Мир, трепещущий то радостью, то печалью. Ребенок, рожденный живым. Трепет, судьбы, горе и радости...
И вот она — «талант» — на перроне, подле меня, в дурацкой шляпке с высоким донышком. Очень серьезная и молодая. Стоит с цветком в руке и бормочет:
— Вы и об этой поездке напишете, вот увидите. И помните, я... то есть мы... то есть я... А?.. Хорошо?..
Люди из нашей группы все прибывают и прибывают.
...Поезд тронулся. За поездом побежала моя юная провожатая в шляпке с высоким донышком. На краю платформы мелькнула мама.
В нашем купе три бабы, один мужик, слегка хромой (след войны). Он молод. Во всяком случае, мне он кажется молодым. Мы с ним на верхних полках; Клава (моя соседка по дому) — на нижней. Она сейчас же, как только тронулся поезд, принялась укладываться.
Выхожу в коридор из тесного пространства купе. И там оказываюсь с глазу на глаз с самой молодостью.
В коридоре стоит дочь руководительницы нашей туристской группы — худая девушка с распущенными волосами.
Мы, естественно, и дальше встречались с ней во время поездки, тут и там мелькали ее распущенные волосы, ее худенькая высокая фигурка. И всегда мое сердце сжималось чувством выборочной, личной симпатии.
Говорили мы с девушкой о случайном, но что-то в моей уважительной к ней серьезности ее тронуло.
Мы признались друг другу, что не любим всего, что трудно дается (я была совершенно искренна и упустила из виду свою профессию). Имелись в виду только платья, любовь, поездки по белу свету.
Да, да. Я могу, разумеется, не любить того, что трудно дается. Но ничего, между прочим, и никогда мне еще не давалось даром.
Она ушла к себе, тряхнув на ходу прямыми длинными волосами, но след от нее остался, как от улыбки. Он и сейчас во мне.
2
Когда поезд с нашей туристской группой доехал до той остановки, где следовало высаживаться, был поздний вечер, быть может ранние часы ночи.
На вокзале нас встретила женщина-гид. По-русски она говорила плохо.
Тьма неба, неяркое освещение вокзала, большая группа моих коллег — все вместе, смешиваясь с чувством усталости, давало чувство странной ирреальности.
Я много ездила по нашей стране. Но тогда у меня была деловая цель. Дело и чувство свободы, раскованности рождало подобие опьянения, чувство новизны шибало меня еще на аэродроме. Неутомимое, неутоленное любопытство стучалось в душу. Я жадно оглядывала новое место — через окно такси, трамвая или автобуса.
Мир, впервые мною открытый!
А здесь мысли только о том, чтобы не отколоться от своей группы, не потеряться в темноте чужого города, и чудаковатое, незнакомое мне ощущение «путешествия», игры, в которую охотно играют взрослые.
Но так чувствовала и думала, видимо, я одна. У всех лица были нормально озабоченные (это для них не первая поездка «за рубеж»). Они знали, чего хотели. А я своего не знала.
Сели в автобус, автобус подкатил к гостинице.
Франкфурт.
Темными показались мне его улицы, и мало того что темными, но — невиданно и неслыханно! — через столько лет тут и там маячили опознавательные знаки прошедшей войны.
Не зализала еще земля своих ран.
Вон стенка полуразрушенного дома с пустыми проемами окон...
Война! Долго ли будет гудеть твое эхо?
«Да. Долго. Ведь в твоей душе все еще гудит оно, верно?»
Пронзительней всего кричат те самые-самые первые минуты, когда ты узнала о ней, о войне.
...Пробил ее грозный колокол над юностью, над молодостью твоей.
Был вечер накануне страшных событий.
Ветер гнал вперед твою юбку и волосы, которые можно сегодня, за давностью лет, весьма свободно назвать кудрями.
Как парус, вздувалась летящая вперед юбка (тогда еще не носили «мини»). То и дело падали на тротуар шпильки. Тебя обнимал ветер. Шляпка соломенная. И вдруг над соломенной шляпкой (помнишь: ты очень ею гордилась?) раздался гул: гул войны.
Синее небо. Лето. И вот, наподобие отражения в замутненной воде, ушла молодость.
Еще вчера она была. Накануне того безгранично страшного воскресенья.
Ночь. Шаги по улицам в белой ночи. Две пары ног, развевающееся пальто, соломенная шляпка, а над головами и крышами (небо цвета грязного жемчуга) — белая ленинградская ночь.
Катер по Неве летит на Стрелку. Ветер в лицо. А на островах под ногами поскрипывает гравий. Гладь залива, который все величают морем. Он плоский. Он неподвижный. Он отражает светлые небеса. Море — без тьмы и без флюоресценции.
...Два голоса, трава по краям песчаных дорожек. Бесконечность ночи, сливающейся с рассветом.
Рассвет.
Как можно не сохранить благодарной памяти о молодости своей? Как можно не уберечь прекрасной усталости той ленинградской ночи, незаметно слившейся с утром?
Да, да... Мы выиграли войну. Но в этой жизни, даренной и сохраненной, надо выиграть не только войну. Надо выиграть самих себя.
Я вернулась после войны в Ленинград, в одиночество своего опустевшего дома. Каждое утро в мою одинокую комнату приносил дрова для печи недавно демобилизованный солдат — сын дворника.
Мы с ним перебрасывались словом-другим, как двое фронтовиков. Он сидел на вязанке дров, мы смотрели друг другу в глаза, двое военных, чей бег внезапно остановился.
К этому чувству мы никак не могли приспособиться. Оглядывались назад, нам слышался гул прошедшего.
Трудно бывшему фронтовику. Очень трудно. Надо учиться жить...