С о х р а н и е е — и я н а з о в у т е б я л и ч н о с т ь ю !»
Валера:
«А вам бы весело было... если б... Нет! Вы — женщина... Вы такого не понимаете».
Автор:
«А вдруг понимаю? Ведь я очень немолода. Ты попросту недостаточно ее любишь».
Валера:
«Вы еще не забыли, что значит «любовь»?»
Автор:
«Ни в коей мере... Ведь ты для меня — сын...»
Валера:
«Но ведь это совсем другое».
Автор:
«Ты недостаточно ее любишь! Ты в ней любишь только частицу себя. Добрый, ты забыл, что значит великое слово «жалость».
Валера:
«Речь не идет о жалости».
Автор:
«Да... Но по-русски — это и есть любовь!.. Я его «жалею» — ведь так говорят крестьянки? А у Цветаевой — помнишь? — «Жалённая, желанная...».
Валера:
«Я жалею... Пеку. Вот это — да. Не ее! Ведь вы знаете, я сирота — как он».
Автор:
«Понимаю. Помню. Он тоже тебя так любит!.. А Неля?.. Каждый из нас «сирота» — по-своему. В этом мире... В этом мире, где за жестокое, за неосторожное слово вдруг предают любовь...»
6
Четверо суток Валера не возвращался в свою одинокую комнату: ночевал у ребят — в общежитии, чтоб быть среди людей. Он спал не больше пяти-четырех часов: торчал в цехах даже ночью, когда можно было остаться дома, не приходить на завод.
«...Скоро пуск! Вот-вот... «Открытие». Официальное. Преотлично! Я буду здесь, пока не начнут выбрасывать все пятьсот... Нет — тысячу... Тысячу машин. Это мой второй дом. Я буду здесь постоянно, все время, все время, все время здесь... Я... Я как-нибудь перебьюсь. Для меня в цеху в любую смену найдется дело».
Однажды он проторчал на заводе так долго, что вдруг заметил: «Светает!» Валера пристроился тут же, в цеху, положив под голову полушубок.
Он ел в заводской столовой, он замечал, что голоден только тогда, когда начинал есть.
«Вставки» — где размещались столовые (так называют здесь все вспомогательные помещения), — а ведь столовые при заводе, и были они из сплошного стекла, — столы прикрыты сверкающими клеенками, словно повисли в воздухе в стеклянной своей оболочке.
Поглядишь сквозь стекло: внизу — улица. Она окрашена в сероватый цвет осени.
Тоска от каждого трамвая, автобуса, грузовика, тоска от ложки, тарелки, в которой суп. Он хлебал тоску.
«Улица! Пусть тебя сейчас же пересечет Нелька. Нелька со своим Пекой. Как брат с сестрой, как двое малых ребят.
Или вот что: пусть мне только покажется, что это прошла она... Я... Я что-нибудь сделаю, я остановлю движение на улицах!
Пусть, пусть все на свете замрет!
Отчего мне так пусто? Так зверски, зверски нехорошо?»
...Однажды, когда он пришел к ребятам, на столе у них, в общежитии, стояла бутылка водки. Ему дали выпить и закусить.
Из красного уголка доносились звуки баяна.
От усталости он захмелел, обхватил руками дурную голову и пьяно стал говорить:
— Поймите, ребята! Чуть было вокруг пальца не обвела. Я жениться, если хотите, жаждал... Я только того боялся, что не смогу ей создать условия!
Валера ругал ее. И сам не верил тому, о чем говорит.
Его горем была любовь. Его горем были сомнения, связанные с любовью.
Для того чтобы выразить это, надо было то ли завыть под баян; то ли броситься в койку и спрятать лицо; то ли заплакать навзрыд слезами пьяного.
Он выбрал первое — заголосил:
Из-за-а острова на стре-ежень...
Валера вопил и раскачивался.
А из стакана, на дне которого еще оставалось немного водки, шли боль и тоска, тоска... Тоска по этой дряни... по Нельке, которую он любил. «К но-огтю прижала меня, чертовка!»
Что ж вы, че-ерти, приуныли-и-и?
Эй ты, Васька, пой, пляши...
За-а помин ее души!
. . . . . . . . . . . . . . .
Что-то в нем бормотало, плакало и скулило, словно бы он был Пекой и вдруг заболел ангиной.
Видя такое дело — полнейшее расстройство чувств, товарищи хлопали его по плечам:
— Валерка! Неужто во всем Тольятти хороших девчонок нет? Молодых, культурных и скромных? А что скажет твоя мамаша, когда ты возьмешь артистку с ребенком? Ты это что ж?.. Сына сам завести не в силах, тебе нужен готовый товар, — так выходит по-твоему?.. А второе то, что из погорелого театра она артистка! Вот какая, если по правде, Нелька твоя артистка!
— Ой, врете... Она артистка. Она — талант... Она — перышко... Она — дух!..
Но его мать и действительно ничего не знала о Неле.
Трудно, немыслимо было представить себе его маму (хирургическую сестру) — рядом с Нелькой, с ее словечками, хохотом и тем, что она не брезгует «слегка дербалызнуть», если придется к случаю.
Не такой, должно быть, видела мать его будущую жену. Его мать была женщиной самоотверженной. Овдовев, она больше не выходила замуж, растила его, давала образование.
Когда он закончил курс, мать справила ему костюм и пальто — «неудобно все-таки! Специалист!».
Жила для него и ради него. Он считал ее старой. Но ведь только теперь она сделалась старой, да и то не вовсе по-настоящему.
Так он говорил себе, глядя в стакан, в котором поблескивала вновь налитая ему водка.
«Поддержать бы мать, хоть чуток. Внимание, то да се...»
Но ведь она писала: «Женись!..» Так она писала. Чуть что не приказывала ему. «Внука жду», — говорила мать.
Все это он повторял себе, про себя... Но ответа не было. Что-то грозно орало в нем: «До меня хоть потоп! Потоп... Мне-то что? Она меня любит. Я ее приберу к рукам».
— Оскорбили вы меня в моих лучших чувствах! — сообщил Валера товарищам. — Калошами в душу, в душу!..
После этого он пошел домой. Его пытались задержать, но Валера не поддавался.
Шатаясь, пьяный, он долго брел по ночному городу с улыбавшимися фонарями.
И вдруг он остановился, пристально вглядываясь в лицо фонаря, словно в его свечении был тайный смысл.
— Нелька, с чего ты такая бледная?.. Недоспала? Вот и парадное с неосвещенной лестницей. Он вошел к себе раскачивающейся походкой.
На столе лежала позеленевшая колбаса, тут же рядом — батон. Пол в комнате чисто вымыт.
Вот кухня, кухня... На кухне вычищенная кастрюля.
И словно шаги его чертовой Нельки послышались вдруг Валере в пустой, одинокой комнате. Смех, улыбка, выражение ее детских глаз, прозрачно-серых, пристальных, не умевших лгать. Ветер на набережной реки поднял ее шарф, закачались макушки сосен; затрещал костер и осветил живым своим теплым пламенем всех троих, примостившихся у огня.
Пламя гуляло по лицу Нельки и Пекиному лицу... И помнится, он заметил еще тогда, что очень они друг на друга похожи. Не взрослое у нее лицо. Не взрослое. Нет! Лицо девчонки.
— Перестань канючить, — сказал он Нельке. И рухнул на свой матрас.
Под подушкой была записка: «Люблю тебя. Твоя Неля». Бесчестный удар. Он его не снес.
— Успокойся, будет, — ответил Неле Валера. — Победокурил — и будет. Довольно. Все!
«...Дети... Оба они — недомерки!»
И странное чувство в нем родилось — ответственности за ее шалавость, наивность, причуды... И так хрупка и беспомощна она показалась ему, что захотелось ее заслонить от бурь своими руками, вот этими растопыренными, потемневшими пальцами.
«Какие грязные у меня руки, — опомнился вдруг Валера. — Надо руки вымыть, надеть рубаху... Вот свежая. Нелька, что ли, ее постирала? Хорошо, что нейлоновая, гладить не надо, и так сойдет...»
Он одевался с какой-то судорожной быстротой, вымыл руки, подставил лицо под холодный кран.
Был второй час ночи. Трамваи уже не ходили. Он знал, что они не идут, и зашагал энергичным шагом из нового города в старый город.
«Я попрошу дежурную разбудить ее, — шагая, сам с собой рассуждал Валера. — Откройте! Люблю!»