Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Лето, жара. Солнце обливало ярчайшим и как будто бы дребезжащим светом автостраду от «Девятого форта» — до центра города.

Дойдя до «Девятого форта», я остановилась и повернула назад.

Передо мной лежала серо-белая лента дороги, в ней плавилось солнце, по ее сторонам росло что-то повыжженное (не там, где деревья, нет, — деревья подальше, а здесь — трава и колючие растеньица с лиловыми головами, такие же, как на юге).

...А звучит ли ночью эта земля скрипичным концертом кузнечиков? Отдает ли она, как у нас, ночному воздуху то тепло, что скопила за день? Оживают ли здесь, в траве, с началом ночи тысячи существ — невиданных и неслыханных, чтобы петь, цвивиркать, летать и ползать? В этой жизни своей короткой, короткой, короткой... Кратенькой жизни суслика и тушканчика, кузнечика, светляка?.. Таинственные, темные, скачущие, пугающие человека, воскресают ли они в темноте ночи, чтоб творить свой ночной концерт — улюлюкать, тренькать, скакать меж трав?

Нет, должно быть. Ведь здесь по ночам трава не бывает такая темная, как у нас, потому что здесь не такое темное небо.

Я шла и шла. И вдруг почему-то разулась, остановилась, присела сперва у обочины, потом побрела под дерево, уронила лицо на теплую землю.

А вдруг я его любила?!

Нет.

Ну, а если вспомнить как следует?

Не любила. До отчаяния, до самозабвения я любила под этим солнцем только своего сына.

Стало быть, на земле бывает любовь? Наперекор войнам?!

Хорошо... А была ли я хоть сколько-то ему другом? Нет... Тогда, в тот первый вечер после войны... Я ждала от него простого человеческого сочувствия, я вправе была его ожидать, он — отец, он знал, что такое дети. И он подарил ему... Он ему подарил хорошенький, красненький носовой платок.

Уходя, они оставляют в жизни столь малый след! Он велик лишь в памяти матерей. Но есть ли на свете что-нибудь бесчеловечней смерти ребенка?..

Часы не свершили урока.
А маятник точно уснул.
Тогда распахнул я широко
Футляр их — и лиру качнул.
И грубо лишенная мира,
Которого столько ждала,
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла.
Но вот уже ходит ровнее,
Вот найден и прежний размах.
. . . . . . . . . . . . .
О, сердце! Когда, леденея,
Ты смертный почувствуешь страх,
Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть
И миру, желанному миру,
Тебя, мое сердце, вернуть?..

...Все малыши на свете стали моим умершим сыном. Шли годы, — он продолжал расти. И вот уже большая часть человечества — дети и взрослые — сравнялась с возрастом моего сына: ведь я старела.

...Двадцать, двадцать четыре года... Ясное дело, что стрелки двигались. Я — старела, а он — взрослел... Двадцать пять, двадцать шесть...

Велик инстинкт материнства! (Он — мой земляк — сказал бы: «дурацкий, чертов-чертов инстинкт!»)

Город. Наш с тобою портовый город...

Нет, погоди, погоди, я сосредоточусь.

Помнишь, летом, утром, часа в четыре, ты и другие ребята вдруг меня выкликают. Спать хочется. А голоса все звонче, громче, нахальнее... Весь город перебудили. Я одна сплю. Мама ругательски ругает меня и с бранью выталкивает на улицу.

Вот — берег! Солнце уже взошло, но галька с ночи еще холодная. И вдруг я опоминаюсь — поют во мне силы молодости, здоровья.

В воду! Какая она холодная!

Медленно и кругло выкатывает белое солнце с той стороны моря. (Вот именно что совершенно белое — а не желтое.) Ты помнишь? Скажи, ты помнишь это белое солнце? Ответь! Скажи.

 

Мой земляк был дитя человеческое, с его страстями, грехами, страданиями.

Старея, я научилась... Да ладно!

Я все еще лежала под тенью дерева, у дороги, ведущей к городу. И вдруг я заплакала. Стало легче. Уронила лицо на землю и завыла, завыла в голос.

 

Реквием! Я знаю, земляк, что ты написал реквием... Тогда, когда еще говорил со мной, ты шел к нему своей таинственной дорогой, не ведомой никому.

В этом городе, з д е с ь! — я знаю, — живет твой реквием, земляк, там, где «Девятый форт», где колокола, где улица, на которой ты впервые услышал его дальние звуки, где та харчевня, где...

И я позвонила композитору Гачаусусу — хозяину колоколов (ведь это ты рассказал мне о нем, земляк).

 

Композитор Гачаусус (вечер):

— Кто говорит?.. Его друг? Но у вас, по-моему, женский голос? Ага, вот то-то и оно и есть, что сестра. Сестра и друг? Хорошо. Завтра. Точно. В десять утра. У башни. В скверике... Не опаздывайте: об этом я все же вас попрошу. Не один. В четыре руки, с Гедвином — моим сыном.

 

Композитор Гачаусус (утро):

— Не плачьте. Не выношу, понимаете ли, женских слез... Неудачной была наша единственная и последняя встреча с вашим высокоталантливым братом. Но кто же мог догадаться?!.. Пьян. Совершенно пьян. Неуемно пьян... Был мороз, а шуба на нем распахнута... И взгляд... Очень странно и грустно. Он был взволнован.

Вы, должно быть, знаете, что мы уже принимали его жену и сына — вашего племянника и золовку. Трогательный, очень трогательный молодой человек, он так бережно поддерживал мать. А впрочем, я — фантазер.

Сегодня мы будем играть для вас. Я и Гедвин — он уже наверху, на башне...

Скульптурный проект «Девятого форта»?! Как?! Брат и это вам рассказал? Как трогательно, какое внимание к нашему городу! Этот конкурс — событие для нас... Событие! Проект?! Вот вы говорите — проект, проект... Проекты!.. Ха-ха-ха! Все еще обсуждаются. Четвертый тур! Мы, знаете, запаслись терпением, мы готовы ждать... (И он снова громко захохотал.) Голоса в жюри раскололись. Они клонятся в сторону проекта другого, — поверьте мне, старику, — ничего не говорящего ни уму, ни воображению. Мы — люди искусства нашего города — принимаем это как личное, так сказать, поражение. До чего музыкален, вот именно — м у з ы к а л е н, проект Бертинисов — отца и сына, один из лучших проектов памятников жертвам фашизма! Лучший из тех, которые я видал... Я выступлю из состава жюри... Я...

Собрался народ, однако... Смотрите! Публика. Кто им сказал о концерте? Решительно ничего в этом мире, под этим солнцем не удается скрыть. Не правда ли, у нас чрезвычайно болтливое солнце?! Садитесь, мадам. Публика невоспитанна! Концерт для вас, а вам может не достаться места. Сюда: вот на эту скамью, под дерево.

 

Стены башни, неуклюже слепленной из бетона и нисколько не похожей на церковную колокольню, бежали вверх, все вверх, вверх, обрываясь высоко над черепичными крышами, над улицей, площадью и уж конечно над кронами шелестящих деревьев. Их было много, этих деревьев, и, поскольку лето, — очень много людей (народу). Вот они: пристроились поудобнее, чтобы послушать музыку; суетливо заняли все скамейки. Кое-кто из туристов сел прямо в траву, разостлав плащи (разведали, что сегодня концерт, но вряд ли о том, что «Реквием»).

Тихо скрипнула тяжелая дверь, закрывшись за органистом... Ступеньки в башне не были деревянными, я долго слышала — или мне казалось, что слышу, — шаркающие, немолодые шаги Гачаусуса. Но вот они замерли. Я заметила у подножья башни группу выстроившихся ребят (мальчишек), пожилую женщину в белом... Перед ними стоял хормейстер. Мне кажется, это был хормейстер, потому что в руке у него — дирижерская палочка.

Удар и еще один. Тугие, мягкие, круглые, торжествующие удары.

Тему вели три колокола. Их подхватывали десятки более тонких, более высоких колоколов, приглушая все гомоны, все городские шумы: смех; едва уловимое звяканье трамвайных рельсов; шорох колес по асфальту.

90
{"b":"181464","o":1}