Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Обе смеялись, были оживлены, впечатления «забитости» — никакого. Напротив, я сказал бы, самоуверенности. Девчонки, видно, привыкли к уважению своих студентов.

Обе оказались филологами — будущими учителями. Одна из них (Наташа) сидела подле меня. Уж так получилось само собой, — я этого не «подстраивал».

Глаза у нее светились прелестным, юношеским выражением счастья. А нос — с раздувающимися ноздрями!.. Презабавный, право же — презабавный нос.

— Разрешите вам предложить карту?

— А нельзя ли без карты! Мне бы — пирожное!..

— А сколько примерно штук? — спросил я очень серьезно, желая смутить ее.

— Штук шесть! — сказала она с надменнейшим выражением. (Умна, чертовка!)

Принесли пирожное.

Она занялась пирожным и не принимала больше участия в разговоре. Как она ела! Облизывалась, вздыхала от наслаждения. (Ясное дело — на стипендию не разъешься.)

Одно, два, три... Я был заинтересован, чем это кончится! Не выдержал — и принялся хохотать!.. Она подхватила. (Умна, чертовка!)

Кончилось тем, что девчонка съела все шесть пирожных.

Я не выдержал. Я сказал, сохраняя серьезнейшее выражение:

— Наташа, развейте мою творческую печаль! Разрешите вам предложить еще десять пирожных!

— Спасибо. Лучше кофе-глясе.

Я снова весело рассмеялся. Вторя мне, она тянула кофе-глясе. Подняла глаза и глянула на меня насмешливо. (Ей заказал, а себе не заказывал. Она сочла меня чудаком.)

— А не прихватить ли, делом, с собой полдюжинки пирожных с заварным кремом?

— Пожалуй. Для ваших детей и жены. Каждый ценит внимание. Верно?

(Умна, чертовка!)

Мы вышли на улицу. Глаза ее выражали дерзость и радость.

«Что она знает такое, чего не знаю я?» Скука — мой постоянный вечерний спутник.

— Наташа, — спросил я шепотом, — признавайтесь! Вы знаете петушиное слово?!

— Знаю, — шепотом сказала она.

— Подарите мне это слово!

Она глянула мне в глаза, молча, пристально и внимательно.

— Уйдемте, — сказал я ей, повинуясь сам не знаю чему. — Уйдемте!

И мы ушли. Ушли, разумеется, не попрощавшись, незаметно свернули за угол.

— ...Чем же мне вас занять?

— Не знаю.

— Наташа! Давайте сыграем в одну удивительную игру: притворимся, что я ваш давний возлюбленный, что все между нами сказано. И... и знаете ли, перейдем на «ты».

— Идет! — сказала она, рассмеявшись, не удивившись.

(Видимо, из молодых, да ранних.)

Я живо остановил такси, сел, однако не подле нее, а с шофером.

— Не гоните, пожалуйста...

— Ладно. Авось не переверну.

Одиннадцатый час. Вся Москва — в огнях. Вечер еще не полный, небо, знаешь ли, совершенно светлое. Фу-ты ну-ты — огни, огни! Я — молчал. И вдруг заметил, что начал  в и д е т ь... Я видел, понимаешь, все, решительно все, что делается вокруг. Молчал, как зарезанный. Боялся утратить это чувство прозрения. Да, да, вот именно!. И всему-то я радовался: сумеркам, лучикам коротким и длинным, бегущим от задних фар легковых машин... Повернулся ключ от шкатулки, где осталась моя сумасшедшая молодость — со всем тем особенным, выборочным, забытым, чего забывать нельзя.

Проклятье! Собачья старость!

Где оно — то бессмысленное, глупейшее ликование?! Огни на пристани... Нет, ты помнишь, как слегка покачивается пароходик или баржа и огонь ложится в черную воду, дробясь, дробясь?!..

Я забыл в этот час, что редко людям дано увидеть, ну, скажем, березу. Сотни, сотни берез. И вдруг, понимаешь, вот она! Вот! Со своей корой белесой, покрытой проплешинами, со своей смолянистой каплей... А закаты? Сколько раз в жизни каждый из нас увидел закат? Нет, скажи!.. Сотни, сотни закатов! И вдруг — на тебе! Закатище. С багрянцем, с заколдованной тишиной неба. А?..

Я — прозрел. Я стал молод. Как это случилось — не разберу!

Мы вылезли из машины. И она, — очевидно, не в силах так долго сидеть спокойно, — понеслась вперед в своих маленьких, бескаблучных туфлях... Ноги — детские. Полные. Совершенно детские!..

Мы стояли у Воробьевых гор. Внизу — Москва. Огни... Ну и что?! А ничего! Событие!.. Огни, огни... Понимаешь; я чувствовал, что сияю, как хорошо начищенный самовар. Она заразилась моим волнением, была весела, проста.

— Неужели все творческие люди так эмоциональны? — приставала она ко мне.

Ее лицо с падавшими на щеки темными, прямыми, коротко остриженными каштановыми волосами едва освещал фонарь. Но я видел блеск ее оживленных глаз, улыбку. Улыбка взрослая, лукавая, я бы сказал, совершенно женская.

Мы бродили почти всю ночь. И откуда только достало у меня сил?

Устал, однако. Но все вокруг продолжал  в и д е т ь. Все. Даже ранний рассвет. В Москве я видел его впервые. Как хочешь, — хоть верь, хоть не верь, пожалуйста!

...Что ж я утратил такое, а? Что обронил бесценное? И когда?

Проводил ее, понимаешь, и, как мальчишка, поцеловал в парадном.

Шел домой и плакал, плакал от счастья, старый дурак.

 

Я думаю, что любовь — досуг. Она требует времени, простора, отсутствия забот... В тех, разумеется, случаях, когда она сама не является первоочередной заботой: например, заботой нормальной девушки выйти замуж.

Любовь — достояние молодости. Лишь юность наделена великими силами жизни. Редко в юности заботы бывают сверхмерными; горести — сокрушительными; безденежье — унижающим. Поэтому молодости естественно отдаваться чувству любви. Для любви есть силы и есть простор.

В пожилом возрасте, — если ты заморочен тревогами, если ты отец или мать и болеют дети; если ты должен думать о том, чтоб обеспечить семью; или если ты человек гармонический и, любя работу, полностью отдаешься ей, — вряд ли твои голова и сердце будут заняты мыслью суетной, о влюбленности. Как вообразить себе, скажем, крестьянина, работающего в поле по многу часов, многодетного и семейного, у которого голова забита любовью?

Как вообразить пожилого рабочего, согласного подработать, у которого голова забита влюбленностями?

Любовь — досуг.

Если книгу, над которой ты работал не один год, зажимают в издательстве и у тебя нет денег, чтобы заплатить за квартиру, чтоб справить шубу, а главное — душа твоя в великой тревоге — тревоге за дело жизни, — на кой тебе любовь? Не до любви.

Только в состоянии беззаботности, уверенности, что сыты дети, что жена на месте, как стол или стул, а работа оставляет много досуга, — душа твоя мечется: подавай ей, видите ли, любовь!

Как ум созревает лишь в состоянии покоя, дающего простор мысли, так в состоянии довольства в пожилом возрасте создается та почва, из которой может произрасти «любовь».

Недаром нынче не век любви. Эпоха войн и революций. Эпоха больших тревог, время — совести, время горечи и... забот. Наше время — время героев, оно не время любовников. Недаром так ропщут женщины: не всякая связь — любовь; душа остается неутоленной.

Поэтому, когда он сидел, насупившись в кресле, как всегда, глубоко засунув руки в карманы, и говорил, говорил, говорил... о любви, — толстый, большой, со вздыбившимися, небрежно зачесанными волосами, с полными губами, выдающими чувственность, и маленькими глазами, пристальными и умными, — я над ним смеялась.

Он рассказывал «своему ближайшему другу» — о фанаберии, о своей любви к молодой женщине. Но эту придурь я-то считала причудой барской.

И откуда берут странное право — с женщиной, которую любили прежде, — разговаривать о новой любви?

Как люди умеют списывать свое прошлое; как могут не уважать его — словно дворник с метлой в руках, выметающий двор от старых бумажек.

Что за странное свойство душевной памяти, в которой нет уважения к пережитому.

И кто дал право кому бы то ни было считать ту женщину, которую прежде любил, своим нынешним другом? Словно большое можно заменить меньшим, оставшись при этом другом?

Только тот, пожалуй, сумеет это, у которого есть в запасе известная доля холода и цинизма.

 

— ...Понимаешь?.. Я шел домой сквозь ночь и плакал, плакал, старый дурак.

76
{"b":"181464","o":1}