Пристали дети к барышне, как привыкли дразнить ее, но она лишь засмеялась вместе с ними. Взошел Лермонтов с книжкой в руках, она и на него взглянула той же ласковой улыбкой, просиявшей еще ярче, и он чуть не выронил книжку, но сделал вид, что это Аким Шан-Гирей, его троюродный братец, сбил с его рук книгу и погнался за ним, приговаривая: «Уродинка? Да она светла и умна, как день! Она просто восхитительна!»
– Так что же бежишь от нее? – остановился Шан-Гирей.
– Чтобы не броситься ей на шею, – пробормотал Лермонтов.
– Ах, Мишель, вот в кого ты влюблен! Я так и знал. А все думают…
– Не суди о том, чего не понимаешь, Шан-Гирей. Ты еще ребенок, – пощекотал по голове братца Лермонтов и отступился, задумываясь.
И вдруг легкое дуновение воздуха заставило его поднять голову – Варвара Александровна стояла перед ним.
– Вы шли разве не ко мне? – спросила она, опуская глаза.
– Да.
– А погнались за Шан-Гиреем? То-то и оно.
– А что такое?
– Мишель, можно вас спросить…
– Да, Варвара Александровна, я рад, что вы заговорили со мной.
– Будто я с вами не разговариваю. Мне кажется, если случается, только с вами я разговариваю. Ведь просто болтать с кем-либо я не умею.
– Да и я только с вами и разговариваю, а просто болтать – это уж с кем угодно.
– Был бы повод для шуток.
– Да.
– А со мной шутить вы не любите.
– Демон не любит шутить. А для него вы – испанская монахиня. Создание прелестное и пресерьезное.
– Кстати, о ней я и хотела спросить. Во мне вы видите испанскую монахиню, а в себе Демона с его полетами по небу и одиночеством?
– Если в Фаусте, средневековом чернокнижнике, Гете видел свои порывы и сомнения…
– Не значит ли это, Мишель, что вы неравнодушны ко мне?
– Разумеется, да. Что за вопрос!
– А как же другие ваши увлечения на моих глазах, по крайней мере, на слуху?
– Мои увлечения?
– Стихи в альбомах то одной, то другой барышни.
– Это же все шутки. А с вами я не шучу. Вокруг вас есть особое пространство, как отверстые небеса над горами Кавказа, где я впервые полюбил…
– Когда же это было? – с изумлением спросила Варвара Александровна.
Они прохаживались по гостиной большого дома Лопухиных на Молчановке, где по соседству жил Лермонтов у бабушки своей Елизаветы Алексеевны Арсеньевой.
– Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему, – Лермонтов, вообще скрытный, заговорил неожиданно для самого себя с видом воспоминания.
– Да.
– Один раз, я помню, я вбежал в комнату; она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так.
– Нет?
– О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум!
– Терзать?
– И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желая ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату…
– Кто это?
– Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить… о ней. Посмеются, не поверят в ее существование – это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет; с тех пор я ничего подобного не видал или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз, – Лермонтов забегал вокруг, готовый, кажется, вскочить на стол. – Горы Кавказские для меня священны… И так рано! в десять лет! о, эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!.. Иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! Но чаще – плакать.
– Все это чудесно. Это ваш дар поэта, – сказала Варвара Александровна. – Одного не могу понять, почему все это вас должно терзать, когда это составляет счастие вашего детства?
– Когда счастие – загадка, ум пытается отгадать ее, постичь, – пожал плечами Лермонтов. – Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки.
– Конечно!
– Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать.
– Тебе было три года, когда она умерла, – заговорила Варвара Александровна полушепотом, неприметно переходя на «ты».
– Да. Я помню, но без слов.
– Одна музыка.
– Да. Это звуки небес. Ты, как ангел, причастна к ним. Вокруг тебя ореол, в котором и песня матери, и первая любовь вновь внятны душе моей, но без слов, как песня ангела.
– Песня ангела?
– Вот же послушай.
По небу полуночи ангел летел,
И тихую песню он пел,
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов,
О боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в обьятиях нес
Для мира печали и слез;
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
– Мишель, ты помнишь то, чего никто не помнит, что было до рожденья? Вот чем ты постоянно опечален, даже в минуты веселья. Но неужели на земле все скучно? – возразила Варвара Александровна.
– Напротив, – расхохотался Лермонтов, – может быть, это в небе прескучно, а на земле весело, все цветет, пусть и скоро увядает?
– Это прекрасно! Но вы, Мишель, не ответили на мой вопрос.
– Снова вы? Вы хотите от меня признания, люблю ли я вас? Зачем это вам? Вы невеста, а на меня все смотрят, как на мальчика, которого, к тому же, могут на третий год оставить на первом курсе. Нет, этого я не вынесу.
– Это же там, вне моего ореола.
– В ореоле вашем я буду любить вас неизменно, как все живое, прекрасное, благородное на земле. В душе моей есть что-то тяжелое, темное, а вы вся из света!
Рассмеявшись, Варвара Александровна сказала с коварной улыбкой:
– Как ангел?
– Нет, вы восхитительнее ангела именно тем, что вы земное, женское существо, при этом вся из света, как ангел.
– Но отчего любить – страданье? Чем вы обделены судьбой, Мишель? Я знаю, вы рано лишились матери, недавно умер ваш отец; но у вас бабушка, столь любящая вас. Вы студент, вы поэт, веселье через край, а в стихах – страданье.
– Не я обделен судьбой, а человек на земле, – он подошел к окну. Смотрите!
Чисто вечернее небо,
Ясны далекие звезды,
Ясны, как счастье ребенка;
О! для чего мне нельзя и подумать:
Звезды, вы ясны, как счастье мое!
Чем ты несчастлив? –
Скажут мне люди.
Тем я несчастлив,
Добрые люди, что звезды и небо –
Звезды и небо! – а я человек!..
Люди друг к другу
Зависть питают,
Я же, напротив,
Только завидую звездам прекрасным,
Только их место занять бы желал.