Поэт восклицает:
– Великое событие свершилось!
Один из актеров с ужасом:
– Портрет закончен?!
Другой с унынием:
– Выступать не будем?
Третий вздыхает:
– Да, это нам в убыток, пусть художник не очень щедр, витая в облаках пред Моной Лизой, по уши влюблен.
Поэт взглядывает на актеров свысока:
– «Давида» Микеланджело видали на площади у Синьории?
– Боже! Гиганта? Как же, не прошли мы мимо.
Один из актеров с тем же ужасом:
– А что он, голый, выступил в поход?!
Музыканты, один с виолой, другой с лютней, настраивают инструменты.
Поэт про себя, прохаживаясь у фонтана:
– Заезжие актеры! Им нет дела до символа Флоренции, восставшей, как феникс, из пучины бед и смуты с созданьем дивным Микеланджело. Впервые со времен Лоренцо город вновь поддержал художников в порывах великих и могучих; и возникло чистейшее сиянье в вышине как воплощенье мощи и величья – не бога, человека во плоти, прекрасного, как Феб.
Один из музыкантов:
– О, да! Вы правы! И тот, кто сотворил такое чудо, божественен.
– О, это несомненно! Он жизнь вдохнул не в мрамор, в нас самих, повергнувшихся ниц перед монахом, который нас уверил в том, что Бог его устами паству устрашает…
Один из актеров:
– И страху-то нагнал, ах, выше меры, как дьявол не умеет нас блажить.
Входит Леонардо, пропуская вперед Мону Лизу, миловидную женщину лет 30, в сопровождении монахини.
Мона Лиза, усаживаясь в кресле, вполголоса:
– Снова музыканты? Я говорила, развлекать меня не нужно.
Леонардо, снимая покрывало с картины на поставе:
– Они уж напросились сами. Играть готовы ради собственного удовольствия.
– А актеры?
– Заезжие комедианты. Им нужно заработать хоть что-то, чтобы не протянуть ноги в их странствиях по Италии.
Мона Лиза поэту:
– Как поживаете? Послушна ли, как прежде, ваша Муза?
– О, Мона Лиза, благодарю за доброе слово. И вы угадали, вернулась Муза. Я вновь пишу, а не просто пою свои старые песни.
Мона Лиза, взглянув на художника:
– Я замолкаю, а вы говорите.
Поэт с живостью:
– Вся Флоренция словно очнулась от наваждения и колдовства Савонаролы. И это не только мои впечатления, а говорит гонфалоньер Пьеро Содерини. Он заявил, что заказ Микеланджело изваять Давида был первым единодушным решением Синьории со времен Лоренцо Великолепного.
Леонардо замечает:
– И это великолепно.
– Заказ мессеру Леонардо расписать стену в зале Большого совета за 10 тысяч флоринов и вовсе громадное дело.
– О, да! Особенно, если Микеланджело в вечном соперничестве со мной возьмется расписать там же другую стену.
– Это было бы в самом деле великолепно!
– Микеланджело меня не взлюбил почему-то.
– Он молод, он жаждет самоутверждения.
– Это понятно. Он сердится на меня за то, что я смотрю на скульпторов как мастеровых. Работать с мрамором в самом деле тяжкий, изнурительный труд. То ли дело живопись. Ни пыли, ни пота. Но «Давид» не изваяние мастерового. Ни в древности, ни в наше время ничего подобного никто не создавал.
Поэт в восторге:
– Воистину так. А флорентийцы вот как отзываются о статуе Микеланджело. Проходя через площадь Синьории, я всегда прочитываю бумажки, какие приклеивают на пьедестале. Хотите знать, что там было сегодня?
– Конечно.
Поэт, вынимая лист из книги:
– Я записал эти послания, разумеется, к Микеланджело. (Читает.) «Мы вновь стали уважать себя». «Мы горды оттого, что мы флорентийцы». «Как величественен человек!» «Пусть никто не говорит мне, что человек подл и низок; человек – самое гордое создание на земле». «Ты создал то, что можно назвать самой красотой». Ну, о бумажках с «Браво!» не говорю. А на днях висела записка с подписью.
Мона Лиза невольно:
– Я слышала о ней!
Леонардо уточняет у поэта:
– Чья?
Поэт читает:
– «Все, что надеялся сделать для Флоренции мой отец, выражено в твоем Давиде. Контессина Ридольфи де Медичи».
Леонардо с сомнением:
– Она же в изгнании.
Мона Лиза с улыбкой:
– Живет неподалеку от города в имении мужа. Не удержалась, по-видимому, и тайно приходила в город.
– И оставила записку за своею подписью. Обычная женская непоследовательность.
Поэт:
– Восхитительная непоследовательность!
Мона Лиза подхватывает:
– Смелость! Записка звучит интимно, не правда ли? А не побоялась ни мужа, ни властей. Она достойна восхищения.
Леонардо с одобрением:
– Мы ценим в людях те качества, какие ощущаем в себе, как возможность или необходимость. Вы смелы, Мона Лиза?
Поэт отходит в сторону и дает знак музыкантам. Звучит музыка в унисон со странными звуками стеклянных полушарий фонтана и воды.
Леонардо вполголоса:
– Смутил я вас вопросом? Почему?
Мона Лиза смущенно:
– Я слышала о… дружбе Контессины и Микеланджело, ну, в юности, когда ни он, и ни она помыслить едва ль посмели о любви…
– Помыслить как раз могли, как в юности бывает, когда и слов не нужно, взор открытый, движенье губ, волнение в крови, – вот и любовь, какая снится позже всю жизнь.
– И все?
– О чем вы?
Мона Лиза тихо:
– Нет, я так. А сами вы? Любили ль вы кого? Красавец целомудренный – ведь редкость.
Леонардо, опуская кисть и поднимаясь:
– Мы с вами квиты. – Актерам. – А теперь вам слово.
Актеры начинают некое представление.
Сцена 2. Там же. Леонардо да Винчи входит в дорожном плаще и с сумкой. Ковра и кресла нет, фонтан безмолвен, цветут лишь ирисы.
Леонардо беспокойно:
– Что я услышал? Только слов обрывок, из разных уст, быть может, лишь случайно сложился тайный смысл, и сердце сжалось. Три года приходила и садилась, безропотно, с доверием к искусству, причастной быть желая к красоте, с монахиней безмолвной, не таясь пред нею никогда – в словах, в улыбке.
Из-за кустов появляется лань.
Ты здесь? И тоже ждешь ее? Ну, значит, придет, узнавши о моем приезде, как обещалась тоже возвратиться в Флоренцию три месяца назад. – Леонардо снимает плащ, пускает фонтан, выносит во двор кресло, ковер, картину под покрывалом. – В последний день, я думал, не придет; я ждал с волненьем, медлила она, и вдруг вошла одна, и оглянулась, сестры Камиллы нет, как в удивленьи.
Входит Мона Лиза, оглядывается и всплескивает руками. Леонардо встречает ее, как всегда, с удивлением, не сразу узнавая ее такою, какой она уже жила в его картине. Приласкав лань, Мона Лиза опускается в кресло, и белый кот вскакивает на ее колени. Поскольку сияет солнце, Леонардо задергивает полотняный полог, и воцаряется нежный полумрак, придающий лицу молодой женщины таинственную прелесть.
– Я думал, не придете вы сегодня.
– В последний день, в надежде, что вы точку иль штрих поставите на полотне, чтоб счесть работу завершенной ныне?
– Теряете терпение?
– Еще бы! Три года, будто в церковь, постоянно я ухожу куда-то; тайны нет, Флоренция вся знает, где сижу, слух услаждая музыкой и пеньем…
– При вас монахиня ведь неотлучно, приличья все соблюдены, не так ли?
– Ах, не смешите флорентийцев! Тех, кто вырос на «Декамероне». Масла легко подлить в историю о нас.
– Судачат?
– Да, но муж мой лишь смеется. Он знает вас, меня, и прав, конечно. Он говорит, я уж похожа стала на вас, как муж с женой чертами схожи, живя друг с другом в мире много лет. Вы завтра уезжаете?
– Нет, нынче.
– И я уеду скоро, ненадолго, на столько, сколько вы сказали тоже.
– Да, месяца на три, до осени.
– Я упросила мужа взять с собою меня в Калабрию, куда он едет, известно, по делам.
– Вы упросили?
– Чтоб не скучать в Флоренции без вас и без работы вашей над портретом, в чем принимаю я участье тоже, ну, в меру скромных сил моих, конечно.
– Да в вас-то вся и сила, Мона Лиза! Пейзаж какой за вами – целый мир! И вы, как вся Вселенная и символ.
– Вы никогда не кончите портрета, когда таков ваш замысел, который все ширится – до символа Вселенной. – Поднимаясь на ноги. – Не хватит лет моих и ваших сил.