И тут-то наконец С. В. фон Штейн прислал Ане фотографию Голенищева-Кутузова, что, возможно, совпало случайно, или решение Ани выйти замуж за Гумилева родные не приняли всерьез? Фотография могла означать напоминание о любви, пусть неразделенной, а к чему тут замужество? Аня Горенко написала с ее безоглядной искренностью:
«На ней он совсем такой, каким я знала его, любила и так безумно боялась: элегантный и такой равнодушно-холодный, он смотрит на меня усталым спокойным взором близоруких светлых глаз… Я слишком счастлива, чтобы молчать. Я пишу Вам и знаю, что он здесь со мной, что я могу его видеть – это так безумно хорошо.
Сережа! Я не могу оторвать от него душу мою. Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделенной любви. Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Гумилев – моя судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете. Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной».
Удивительно, девушка, любя одного, выходит замуж за другого, который любит ее, и при этом не себя, а его называет «этот несчастный человек». Звучит клятва, которая кажется еще более странной: «Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной».
Как можно сделать человека, который любит тебя, счастливым, если сама не любишь его? Самоуверенность юности. Но прозвучали и знаменательные слова, прежде всего по тону: «Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю…» Это как из песни, песни души. Да, именно в этой сфере оба поэта и любили друг друга, только в жизни этого оказывалось мало.
Известны слова Анны Ахматовой, высказанные впоследствии, что тоже нельзя воспринимать буквально, мол, брак ее с Гумилевым был не началом, а «началом конца» их отношений. Так бывает: любовь и дружба юношеских лет слишком самоценны сами по себе, чтобы сохранять свой пыл в браке, да у поэтов. Гумилев еще долго оставался подростком, но не Аня Горенко.
После венчания 25 апреля 1910 года в Киеве в церкви Никольской слободы за Днепром молодожены уехали в Париж, уже привычный для Гумилева, но для Ани – это был ее праздник, ее свобода, начало новой жизни, а муж продолжал грезить Африкой. Сохранились свидетельства, какой ее видели на улицах Парижа:
«Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером – это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж – поэт Н. С. Гумилев».
В кафе, где собиралась парижская богема и куда Гумилев привел жену, естественно на нее обратили внимание. Она же заметила молодого красавца в желтом вельветовом костюме, с красным шарфом на шее, вместо галстука. Впоследствии Анна Ахматова вспоминала: «Думаю, какой интересный еврей… А он думает, какая интересная француженка…». Здесь всегда находятся общие знакомые. Слово за слово, она не удержалась проявить ее умение читать мысли, что поразило художника. Это был Амедео Модильяни, по ту пору безвестный, бедный художник.
Вскоре по возвращении в Царское Село Николай Гумилев отправился в очередное путешествие в Африку, оставив молодую жену скучать в доме его матери. Впрочем, она жила своей особой жизнью, как и в семье своей, очевидно. Поздно вставала, последней выходила к завтраку и говорила: «Здравствуйте все», чтобы не отвлекаться от своих мыслей.
Всю зиму Модильяни писал ей. Одна из его фраз запомнилась: «Вы во мне как наваждение». Весной она уехала в Париж, кажется, с матерью. О встречах в это время с нищим и непризнанным художником, в судьбу которого поверила едва ли не первая, Анна Ахматова оставила предельно лаконичные воспоминания.
Они таковы, как стихи Ахматовой, что не допускают домыслов, даже тех, якобы рассказанных самой Анной Андреевной впоследствии, допускаю, отшучиваясь, можно как бы наговорить лишнее. А вот пишут, как они (иностранка и нищий художник, у которого не было денег заплатить за шезлонг) сидели на скамейке под его огромным старым зонтом, «тесно прижавшись друг к другу» и читали стихи. У Ахматовой эта ситуация вызвала бы смех. А она просто пишет о теплом летнем дожде и: «… а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи».
«Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, – эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в царскосельском доме в первые годы Революции. Уцелел тот, в котором меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие «ню»…
Ясно, почему уцелел, этот рисунок можно было показывать без объяснений, другие представляли «ню», как выяснилось в конце XX века, когда на венецианской выставке были показаны «ню», в частности, с африканскими бусами, по всему, те самые рисунки, какие Анна Ахматова, – решили почему-то, – спрятала, оставила во Франции. У исследователей разыгралось воображение:
«Он рисовал ее в своем неизменно синем блокноте – при отблесках лампы, ночью и под утро, утомленный и умиленный. Она позировала послушно и надевала тяжелые африканские бусы, и заламывала руки над головой («взлетевших рук излом больной»), оправляя прическу и замирая в неподвижности с затекшими руками, и даже становилась в поразившую его позу «женщины – змеи».
Это звучит как явный домысел, даже если и были ночные свидания.
У Анны Ахматовой: «Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами». Бывало, он показывал гостье из России Париж ночью.
«Очевидной подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюбленности (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чем земном. Он был учтив, но это было не следствием домашнего воспитания, а высоты его духа».
Он водил ее в Лувр, пригласил на выставку посмотреть на его скульптуру, «но не подошел ко мне на выставке, потому что я была не одна, а с друзьями».
Создается впечатление, что между бедным и вдохновенным художником и юной иностранкой, свободной и безбоязненной, все время была дистанция, естественная в их положении, в особенности в их постоянных поисках полного самовыражения в сфере творчества, на высоте их духа.
Доктор Поль Александр, в коллекции которого сохранились рисунки Модильяни и были показаны на выставке в Венеции в 1993 году, писал о художнике: «Когда он был захвачен какой-нибудь фигурой, он лихорадочно, с необыкновенной быстротой рисовал ее при свете свечи, никогда ничего не исправлял, а по десять раз за вечер начинал заново один и тот же рисунок. Изредка он добавлял одну или несколько деталей для создания атмосферы – люстра, свеча в подсвечнике, кот, картина на стене для горизонтали…».
Здесь нет места натурщице, как обычно у других художников, Модильяни носится с образом, конечно, выхваченным из жизни, но преображенным до неузнаваемости. Исследователи, ознакомившись с рисунками Модильяни и вышеприведенным высказыванием коллекционера, тотчас решили: вот у кого были спрятаны рисунки Ахматовой все это время – у доктора Поля Александра! А потом и у его наследников, по-видимому, и выставивших их в Венеции!
А ведь это не выходит – без явных свидетельств, каковых, видимо, нет. Между тем здесь прямое указание на характер работы Модильяни, что подтверждает и слова Анны Андреевны. Модильяни не писал ее с натуры, хотя натура и требовалась, быть может, для отлета фантазии. И рисунков могло быть куда больше, чем 16. Художник мог набрасывать с нее и в разлуке. Вот откуда вспыли рисунки, в которых есть знаки, связанные с Анной Андреевной.
Выясняется также, что в 1963 году на лондонской выставке произведений Модильяни был показан впервые рисунок «Обнаженная с котом», в которой Анна Андреевна узнала бы себя, если бы приехала в Англию не годом позже по приглашению Оксфордского университета, присудившего ей почетную степень доктора. Обнаженная – с ниткой африканских бус, привезенных Гумилевым из Африки, которые понравились и художнику как «дикарское украшение».