Не будь это слишком высокопарно, автор в заключение сказал бы, что в оды он вложил больше души, а в баллады больше воображения.
Впрочем, он придает этой классификации лишь то значение, которого она заслуживает. Многие особы, чье суждение имеет вес, говорили в свое время, что его оды — не оды; пусть так. Многие другие, конечно, скажут, с не меньшим основанием, что его баллады — не баллады; допустим, что и это верно. Дайте им любое название, — автор заранее готов подписаться под ним.
В связи с этим он решается высказать несколько мыслей, совершенно не касаясь, однако, собственных произведений, столь несовершенных.
Мы слышим каждый день, как в связи с вышедшими в свет литературными произведениями говорят о достоинстве одного жанра, о приличии другого, о границах того жанра, о свободе этого; трагедии запрещается то, что дозволено роману; песня допускает то, что отвергает ода, и т. д. К несчастью, автор ничего не понимает во всем этом; он ищет здесь смысла, но видит одни только слова; ему кажется, что действительно прекрасное и правдивое остается прекрасным и правдивым везде; и то, что драматично в романе, будет драматично и на сцене; то, что лирично в куплете, лирично и в строфе; и что существует, наконец, только одно различие между творениями человеческого духа — различие между хорошим и плохим. Мысль — это богатая, но невозделанная земля, и плоды ее вырастают на свободе как бы по воле случая; они не разделены по сортам, не рассажены по ниточке на клумбах и грядах, как цветы в классическом саду Ленотра или как цветы красноречия в риторическом трактате.
Не следует, однако, думать, что такая свобода порождает беспорядок; как раз наоборот. Поясним нашу мысль. Сравните на миг королевский парк в Версале, весь выровненный, весь подстриженный, весь вычищенный, выметенный, посыпанный песочком, полный маленьких каскадов, маленьких бассейнов, маленьких рощ, бронзовых тритонов, чинно резвящихся на тех океанах, что наполняются насосами из Сены и обходятся втридорога, мраморных фавнов, любезничающих с дриадами, аллегорически окруженными множеством конических тиссов, цилиндрических лавров, шарообразных апельсиновых деревьев, эллиптических миртов и прочих растений, чья естественная форма, конечно слишком тривиальная, изящно исправлена ножницами садовника; сравните этот прославленный парк с первобытным лесом Нового Света, с его гигантскими деревьями, высокими травами, глухими зарослями, полными тысяч тысячецветных птиц, с широкими прогалинами, где свет и тень играют только на сочной зелени, с его дикой гармонией, с полноводными реками, по которым словно плывут острова цветов, с огромными водопадами, окруженными радугой брызг! Мы не будем спрашивать: где великолепие? где величие? где красота? Мы спросим только: где же порядок и где беспорядок? Здесь плененные или отведенные от своего природного русла воды брызжут только для того, чтобы застаиваться и гнить; здесь боги, высеченные из камня; здесь деревья, пересаженные из родной почвы, насильно разлученные с родной страной, лишенные даже своей естественной формы, своих плодов и вынужденные покориться уродливым капризам шнура и садового ножа; здесь, одним словом, во всем нарушен, извращен, перевернут, уничтожен естественный порядок. Там, напротив, все подчиняется одному незыблемому закону; кажется, во всем живет здесь бог. Капли воды стекают по своему естественному склону и образуют потоки, потоки вливаются в моря; семена выбирают себе подходящую почву, и из них вырастает лес. Всякий побег, всякий куст, всякое дерево родится в свое время, растет на своем месте, приносит свой плод, умирает в свой час. Даже тернии здесь прекрасны. И мы спрашиваем снова: где порядок?
Выбирайте же между творением природы и шедевром садоводства, между условно прекрасным и прекрасным без правил, между искусственной литературой и подлинной поэзией!
Нам возразят, что в пустынном великолепии девственного леса прячутся тысячи опасных зверей, тогда как илистые бассейны французского парка в лучшем случае таят лишь самую ничтожную живую тварь. Да, но если здраво рассудить, то лучше уж крокодил, чем жаба; лучше варварство Шекспира, чем нелепости Кампистрона.
Очень важно отметить, что в литературе, как и в политике, порядок чудесно уживается со свободой; он даже является ее следствием. Впрочем, ни в коем случае не следует смешивать порядок с правильностью. Правильность связана только с внешней формой; порядок проистекает из самой сущности вещей, из умелого расположения необходимых элементов данного сюжета. Правильность — это определенное сочетание вещей, зависящее только от человека; порядок, можно сказать, зависит от бога. Эти два качества, по существу столь различные, нередко живут порознь. Готический собор являет взору порядок, восхитительный в своей наивной неправильности; современные французские постройки, к которым так неуклюже применяют принципы греческой или римской архитектуры, представляют собою лишь правильный беспорядок. Заурядный человек всегда может смастерить вещь по всем правилам, но только великие умы знают, как придать произведению внутренний порядок. Такой порядок создает творец, глядящий с высоты; подражатель смотрит с близкого расстояния и заботится лишь о правильности. Первый действует по законам своей натуры, второй следует правилам своей школы. Для одного искусство — вдохновение, для другого — только знание дела. Словом, — и мы не возражаем против оценки с этой точки зрения двух разновидностей литературы, так называемых классической и романтической, — правильность выражает вкус посредственности, порядок — вкус гения.
Разумеется, свобода не должна быть анархией; оригинальность ни в коем случае не может служить предлогом для ошибок. В литературе исполнение должно быть тем безупречней, чем смелее замысел. Если вы хотите быть правы по-своему, не так, как другие, вы должны быть дважды правы. Чем больше презираешь риторику, тем больше надлежит уважать грамматику. Нельзя развенчивать Аристотеля только для того, чтобы воцарился Вожела, и нужно любить «Поэтическое искусство» Буало, если не за его правила, то хотя бы за стиль. Писатель, думающий о потомстве, будет неустанно очищать свою речь, не посягая, однако, на те ее характерные особенности, через которые раскрывается самый дух его. Впрочем, пристрастие к неологизмам — это печальный признак творческого бессилия. Совершая ошибки в языке, нельзя ясно передать мысль; стиль подобен кристаллу: от чистоты его зависит и блеск.
Автор этого сборника разовьет, быть может, в другом месте те соображения, которые здесь он только наметил. Но в заключение пусть будет ему позволено заявить, что дух подражания, который иные считают спасительным, всегда казался ему бичом искусства и что он не меньше осудил бы подражание так называемым романтическим писателям, чем подражание авторам классическим. Тот, кто подражает поэту-романтику, неизбежно становится классиком, потому что он подражает[24]
Будь вы эхом Расина или отблеском Шекспира, вы всегда останетесь только эхом и только отблеском. После того как вы точно скопируете произведение гениального человека, вам по-прежнему будет не хватать его оригинальности, то есть его гения. Будем же восхищаться великими мастерами, но не будем им подражать. Будем творить иначе, чем они. Если это удастся — тем лучше; если не удастся — что ж поделаешь…
Есть на свете такие воды: погрузите в них цветок, плод или птицу — и через некоторое время вы вынете их покрытыми плотной каменной оболочкой; правда, под нею можно будет различить их первоначальную форму, но их аромат, вкус, жизнь исчезнут. Педантическая ученость, схоластические предрассудки, зараза рутины, страсть к подражанию действуют точно так же. Погрузите в них свои прирожденные способности, свое воображение, свою мысль — они не оживут более. То, что вы извлечете обратно, сохранит, быть может, некоторую видимость ума, таланта, гения, — но оно уже окаменело.