Портреты человечества, оставленные ему как бы на прощанье этими странниками, поэтами, редко бывают прикрашены, они всегда точны и отличаются глубоким сходством. Художник извлекает из души порок, или безумие, или добродетель и выводит их на поверхность. Застывшая слеза становится жемчужиной; окаменевшая улыбка словно начинает казаться угрозой, морщины — это борозды мудрости; иной раз нахмуренные брови означают трагедию. Эта вереница образцов человека — беспрерывный урок поколениям; каждый век прибавляет к ним несколько лиц; иногда они ярко освещены и выступают рельефно, как Масетта, Селимена, Тартюф, Тюркаре и Племянник Рамо, иногда это лишь бегло начертанные профили, как Жиль Блаз, Манон Леско, Кларисса Гарлоу и Кандид.
Бог творит по интуиции, человек творит по вдохновению, дополненному наблюдением. Это вторичное сотворение мира, это божественное деяние, совершаемое человеком, и есть то, что создается гением.
Когда поэт становится на место судьбы, когда он с таким совершенством создает людей и события, так поразительно похожих на действительность, что некоторым религиозным сектам это внушает ужас как какое-то нарушение прав провидения и они называют поэта «лжецом»; когда поэт ловит совесть человека с поличным и окружает ее определенной средой, чтобы она боролась с этой средой, управляла ею или переделывала ее, — это драма. В подобном творении есть нечто высокое. Это владение человеческой душой делает поэта почти равным богу. Тайну такого равенства легко понять, если поразмыслить о том, что бог внутри каждого человека… Это равенство есть тождество. Что такое наша совесть? Бог. И он подсказывает нам доброе дело. Что такое наш ум? Бог. И он вдохновляет высокое произведение искусства.
Но несмотря на присутствие бога в этих творениях, критики, как мы видели, не становятся от этого менее желчными. Величайшие умы и есть как раз те, которых больше всего оспаривают. Случается даже, что на гениев нападают умные люди. Странная вещь: вдохновенные не признают вдохновения у других. Эразм, Бейль, Скалигер, Сент-Эвремон, Вольтер, изрядное число отцов церкви, целые семьи философов, вся александрийская школа, Цицерон, Гораций, Лукиан, Плутарх, Иосиф Флавий, Дион Хризостом, Дионисий Галикарнасский, Филострат, Митродор Лампсакский, Платон, Пифагор сурово критиковали Гомера. В этом списке имен мы опускаем Зоила. Тот, кто отрицает, не может быть критиком. Ненависть не есть понимание. Ругаться не значит спорить. Зоил, Мевий, Чекки, Грин, Авелланеда, Вильям Лаудер, Визе, Фрерон — эти имена невозможно отмыть. Эти люди оскорбили род людской в лице его гениев, на руках этих презренных навсегда сохранились следы брошенных ими комьев грязи.
Об этих людях не сохранилось даже недоброй славы, казалось бы заслуженной ими; они не снискали и той меры позора, которой они могли бы ожидать. О их существовании мало кому известно. Они наполовину забыты, а это еще оскорбительнее, чем полное забвение. За исключением двух или трех из них, чьи имена стали презрительными кличками, — своего рода сов, пригвожденных к столбу и оставленных там в назидание другим, — эти горе-критики никому не известны. Они пребывают в тени. За их подозрительным существованием последовала сомнительная слава. Вот, например, Клеман, сам себя называвший «сверхкритиком», вся деятельность которого сводилась к тому, что он кусал Дидро и писал на него доносы; его имя исчезает и стирается, и хотя он родился в Женеве, его путают с Клеманом Дижонским, духовником сестер короля, с Давидом Клеманом, автором «Любопытной библиотеки», с Клеманом де Бэз, бенедиктинцем из Сент-Мор, и с Клеманом д'Аскен, провинциалом ордена капуцинов в Беарне. Стоило объявлять произведения Дидро «темной болтовней» и умереть сумасшедшим в Шарантоне, чтобы в конце концов раствориться в четырех или пяти безвестных Клеманах! Напрасно Фамьен Страда яростно нападал на Тацита, его едва отличают от Фабьена Спада, шута Сигизмунда Августа, по прозвищу Деревянная Шпага. Напрасно Чекки рвал на части Данте, мы не уверены даже, не звали ли его Чекко. Напрасно Грин хватал Шекспира за шиворот, его все-таки путают с другим Грином. Авелланеду, «врага» Сервантеса, кажется, звали Авелланедо. Лаудера, клеветавшего на Мильтона, возможно, звали Лейдером. Некто де Визе, который «разносил» Мольера, то же лицо, что и некий Донно: он сам назвался де Визе, из любви к дворянскому сословию. Они рассчитывали на величие тех, кого оскорбляли, чтобы снискать немного блеска и для себя. Напрасные надежды: эти существа остались в тени. Этим бедным оскорбителям даже не заплатили. Им не досталось и презрения. Пожалеем их.
II
Добавим, что клевета старается втуне. Тогда для чего же она нужна? Она не приносит пользы даже злу. Знаете ли вы что-нибудь более бесполезное, чем вред, не приносящий вреда?
Более того — этот вред приносит пользу. В один прекрасный день оказывается, что клевета, зависть и ненависть, думая потрудиться против кого-то, на самом деле потрудились для него. Их хула прославляет; стремясь очернить, они только придают блеск. Они добиваются лишь того, что шум вокруг славы все растет.
Будем продолжать.
Итак, гении по очереди примеряют эту огромную маску человечества, и сила их души, проходящая через таинственные отверстия для глаз, так велика, что сама маска от их взгляда меняется — из страшной она становится комической, потом мечтательной, потом печальной, потом юной и улыбающейся, потом дряхлой, потом чувственной и прожорливой, потом благочестивой, потом оскорбляющей, — и это Каин, Иов, Атрей, Аякс, Приам, Гекуба, Ниобея, Клитемнестра, Навзикая, Пистоклер, Гремио, Дав, Пазикомпса, Химена, дон Ариас, дон Диего, Мударра, Ричард III, леди Макбет, Дездемона, Джульетта, Ромео, Лир, Санчо Панса, Пантагрюэль, Панург, Арнольф, Жорж Данден, Сганарель, Агнеса, Розина, Викторина, Базилио, Альмавива, Керубино, Манфред.
Прямое божественное созидание породило Адама, прототип человека. Опосредствованное божественное созидание, то есть созидание человеческое, порождает других Адамов — типические образы.
Типический образ не воспроизводит никакого человека в частности; он не подходит точно ни к какому индивидууму, он обобщает и концентрирует в одном лице целую семью характеров и умов. Типический образ не сокращает, а сгущает. Он воплощает не одного, а всех. Алкивиад только Алкивиад, Петроний только Петроний, Бассомпьер только Бассомпьер, Фронсак только Фронсак, Лозен только Лозен; но возьмите Лозена, Фронсака, Бекингэма, Бассомпьера, Петрония и Алкивиада, бросьте их в горнило мечты, и оттуда выйдет призрак, более реальный, чем каждый из них, — дон Жуан. Переберите одного за другим всех ростовщиков, никто из них не будет тем свирепым венецианским купцом, который кричал: «Тубал, выдай ему вексель на две недели; если он не заплатит, я потребую его сердце». Соберите вместе всех ростовщиков, из их толпы выделится один обобщенный — Шейлок. Сложите вместе все ростовщичество, и у вас получится Шейлок. Народная метафора, всегда безошибочная, подтверждает, не зная его, плод воображения поэта; и пока Шекспир создает Шейлока, она создает слово «живоглот». Шейлок — еврей, но он также — все иудейство, то есть вся еврейская нация, с ее низкими и высокими сторонами, с ее честностью и мошенничествами, и именно потому, что он обобщает черты целой расы, в том виде, в каком ее создало угнетение, Шейлок велик. Впрочем, евреи, даже средневековые, правы, говоря, что ни один из них — не Шейлок; и все сластолюбцы будут правы, если скажут, что ни один из них не дон Жуан! Пожуйте листок апельсинового дерева — вы не почувствуете вкуса апельсина. И все же у листа и плода есть глубокое сродство, общий корень, один и тот же источник соков, единое начало жизни в подземной мгле. Плод заключает в себе тайну дерева, а типический образ заключает в себе тайну человека. Этим и объясняется странная жизнь типического образа.
Потому что — и в этом чудо — типический образ живет. Если бы он был только абстракцией, люди не узнавали бы его и не мешали бы этой тени идти своей дорогой. Так называемая классическая трагедия создает маски; драма создает типические образы. Урок людям и в то же время человек, миф — с человеческим лицом, вылепленным с таким совершенством, что оно смотрит на вас и взгляд его — зеркало; притча, как будто толкающая вас локтем; символ, кричащий: «Берегись!»; идея, ставшая нервами, мускулами и плотью; мысль, у которой есть сердце, чтобы любить, нутро, чтобы страдать, глаза, чтобы плакать, зубы, чтобы пожирать или смеяться; психологическое понятие, обладающее рельефностью факта и кровоточащее, когда оно кровоточит, подлинной кровью, — вот что такое типический образ. О, всемогущество истинной поэзии! Типические образы — живые существа. Они дышат, трепещут, мы слышим их шаги по полу, они существуют. Они существуют более интенсивным существованием, чем любой из тех, кто сейчас ходит по улице и считает себя живым. У этих призраков больше плотности, чем у человека. В их сущности есть частица вечности, неотъемлемая от великих творений, которая заставляет жить Тримальхиона, в то время как господин Ромье уже умер.