Что выиграет для себя Эренбург или даже «невинные» поэты — менее важно, чем то, что начинаем проигрывать мы, русские, благодаря роковой «смычке» и «подпискам верности». Во-первых — мы, кажется, проиграли нашу поэзию, ибо под заголовком: «Поэзия» нам дается следующее: «Отростки ливня грязнут в гроздьях. И долго, до зари, Кропают с кровель свой акростих. Поэзия, когда под краном Пустой как цинк ведра трюизм, То и тогда струя сохранна, Тетрадь подставлена — струись!».
А во-вторых — и это последнее самое страшное — мы, кажется, начинаем проигрывать русский язык…
Но все-таки верить в это нельзя, хотя нельзя и глаз закрывать на грозные предупредительные знаки. Да, поэты-разрушители с «трюизмом пустого цинка» — современность. Но у нас есть и другая современность. Пускай большой, настоящий, новый, современный поэт, — Владислав Ходасевич, — ответит на «фортковую жуть безгнездных», на улицу, которая «в складки ложится», на все это несчастие России. Россия! Поэт имеет
мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
В том честном подвиге, в том счастье песнопенья,
Которому служу я каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
Наши дни — не последние, если есть еще творцы истинной поэзии, ревниво любящие наш язык. Кучка «слабых сынов» родины, пытаясь растлить ее «чудотворный гений», тлеет сама. И пусть даже тление это неостановимо, пусть суждено поэтам-разрушителям дотлеть: разве они — Россия, живая ее жизнь? Нет, нет; каждый из нас, обращая внимательный взор на Россию, может сказать словами поэта:
…сквозь это тленье
Вдруг умиленно слышу я
В нем заключенное биенье
Совсем иного бытия…
«ОБЩЕИЗВЕСТНОЕ»
Это — краткая сводка, конспект современных разговоров, ставших «почти банальными». Но, может быть, как раз своей повторяемостью (почти без вариаций, лишь с новыми деталями), упорным возвращеньем к столь «общеизвестному», разговоры эти и примечательны.
Скажу, кстати, что мысли «Оптимиста» мне приходилось слышать не только от дилетантов, но и от представителей эмиграции довольно известных, даже партийных.
Пессимист. — …Итак, вы считаете, что будущий историк найдет между революцией русской и французской более несходств, нежели сходств?
Оптимист. — Это вопрос спорный. Но вот нечто бесспорное: наша эмиграция — совсем не то, чем была французская.
П. — Если по количеству…
О. — Не в количестве дело. «Не то» — по самому составу. Французская, все-таки, в громадном большинстве была ancien regime[58], —по убеждению, положению, рождению — безразлично. О всесословном бегстве или выгоне французов из Франции говорить трудно. А если мы нашу эмигрантскую смесь попробуем делить не по формальным сословиям, а по слоям, — что для России более характерно, — небывалая особенность ее выступит еще ярче.
П. — Ancien regime нельзя, однако, выкинуть.
О. — Не только нельзя, но он даже стоит особого разговора. Тоже своеобразен. Это и бессильные, и ядовитые остатки, обломки Двора, главное — бюрократии. Но о них когда-нибудь отдельно, после. Теперь я хочу нарисовать общий образ нашей эмиграции. Во-первых, значит — ancien regime. Во-вторых — громадная масса интеллигенции (этого слоя, в специфически русском понятии, Франция и вовсе не имела). Наконец, в-третьих — эмиграция обывательская.
П. — Деление довольно упрощенное. И что вы называете «обывательством»?
О. — Не «обывательщину», во всяком случае. Я беру понятие обывательства с двух сторон. Внешне — это известная прослойка, толща, без которой не мыслится ни одна страна. Внутренно же обыватель есть промежуточное между интеллигенцией и народом. В некотором смысле обыватель — потенциальный интеллигент.
П. — Если держаться ваших широких скобок, то, пожалуй, вы правы: этот элемент в эмиграции налицо.
О. — Прибавьте сюда всю массу повоенной молодежи. Она, в общем, несомненно «обывательская», т. е. текучая, безвидная, — с потенцией принять тот или другой вид.
П. — Но не случайность ли эта, как вы ее называете, «обывательская» эмиграция? Что ее толкнуло сюда? Стечение обстоятельств, разор русской жизни… Обыватель — эмигрант не осмысленный…
О. — Да, именно не осмысленный. А все же, в большинстве случаев, настоящий эмигрант. Он внеполитичен; ему бы теперь, после семи лет здешних бедствий (а для среднего обывателя и для молодежи они неописуемы) всеми правдами и неправдами, скопом, тянуться домой… Однако этого не происходит. Не голый, видно, разор, и не голая «политика», — теперешняя Россия. Обывательство инстинктом чувствует то, что интеллигенция более или менее знает. И не находите ли вы, что у этой последней, у серединного слоя эмиграции, есть по отношению к «обывательству» свои прямые обязанности?
П. — Я нахожу, прежде всего, что вы слишком обобщаете ваш «серединный слой».
О. — Интеллигенцию? Нет, русская интеллигенция очень может быть взята как некое целое. Недаром ее называли то русской «совестью», то «разумом», а иные даже видели в ней особый «орден». У нее общие качества и недостатки, общие задачи и, конечно, есть общие обязанности. Насущные, по времени и месту, дела. У интеллигенции нашей за границей такое обязательное дело имеется — в отношении эмиграции обывательской.
П. — Но позвольте, если так — мне кажется, что в общей борьбе за Россию интеллигенция исполняет, по возможности, и эту свою обязанность. Когда здесь она борется с ancien regime нашим, этими ядовитыми «большевиками наизнанку», за кого же она борется? Разве не за эмиграцию «не осмысленную», не за молодежь? Можно как угодно оценивать результаты этой борьбы, но отрицать ее нельзя.
О. — Я и не отрицаю. Замечу только, что для успешных результатов нужно, чтобы интеллигенция выполнила некую обязанность и по отношению самой себя.
П. — Ах, вы опять насчет внутренних несогласий и розни? Нужно, мол, «сплотиться»…
О. — Нисколько. Я уж говорил вам, что известная «сплоченность», или связанность, всегда присутствует. Интеллигенции надо реализоваться.
П. — Как это — реализоваться?
О. — У русского интеллигента не было чувства действительности, и считаться с данным он не умел. Причин тому сколько угодно: хотя бы привычка жить общественными мечтами, а не общественной жизнью. Полное отсутствие школы. Недаром один умный англичанин писал (задолго до войны), что у русских даже понятие «свободы» — не реальное. Они не понимают, удивлялся он, что свобода предполагает свободное самоограничение, и кто сам себя ограничивать не умеет, тот и не будет свободен. Это верно; секрет общественности — в самоограничении. Русская интеллигенция не знала реализма общественности.
П. — А партии? Уж там ограничений было довольно…
О. — Теперь принято бранить партийность. Я, напротив, приветствую ее и приветствовал бы наши партии, если бы… они были, действительно, партиями. Но и они страдали тем же недостатком: отсутствием реализма. При большой узости — настоящей дисциплины они не имели. Увы, наша ареалистичная интеллигенция фатально придавала своим партиям — церковный характер, менее всего пригодный для жизни партии. Основа партии — общее утверждение ценностей, хотя и высоких, но относительных, а не абсолютных. Когда же относительное бессознательно подменяется абсолютным, это извращает принцип партийности, и партии делаются не партиями, а сектами. Отсюда их сдавленность, догматизм, отсюда бесконечное дробление и взаимная нетерпимость. Отсюда, наконец, и теперешняя позиция многих партийцев: жизнь разбила партии, просто расшибла, как формы, данному часу несоответствующие; фактически прежних партий нет; но партийцы ни с фактом, ни с жизнью не считаются, верят «в невидимое как бы в видимое», и каждый втайне думает, что уж его-то партию «и врата адовы не одолеют».