Но повторяю: это лишь одна из неприличных одежд на бесплодном соглашательском чреве.
Вот, наудачу, два примера «чревных» примиренцев: Кускова и, менее ее известный, — Осоргин.
Если мы взглянем на метанья и «зарапортовыванья» Кусковой с верной точки зренья, т. е. как на судороги организма с неудовлетворенной потребностью, мы невольно будем снисходительнее. Разбирать ее метанья, конечно, не станем. Как это «разбирать» ее последнюю, хотя бы статью? С самого, оказывается, начала следовало не бороться с большевиками, в этом вся ошибка. (Саботаж интеллигенции — не в счет, долго ли он продолжался, да и сама Кускова саботировала.) Но за «белое движение» ни в каком случае нельзя было приниматься, уж потому, что оно — движение, а кроме того, «белого» движения не бывает, только «черное». А за что приниматься? И мудрец, и глупец одинаково поймут: надо было сразу огулом идти к «примирению». Да ведь бесполезно, ведь и сама Кускова его не обрела. К подчинению, значит? Но и сама Кускова на него доселе не решается. Пожалуй, теперь поздно: кусковская и повинная голова большевиками не примется, как в 21 году не принята была полуповинная.
Другой пример чревного влечения к примиренчеству — Осоргин. Еще нагляднее. Но, если в кусковском органическом устремлении чувствуется что-то нормальное (так ее Бог устроил) — Осоргин явление больное. Такая безответственность и такая степень бессознания уже переходят человеческую норму. Он показателен, но слишком показателен, как хороший препарат; если же вспомнить, что это человек — первое чувство жалость. Ну, конечно, потом и досада, когда видишь, что он пишет, как здоровый (и даже с некоторым словесным талантом) и что его, пожалуй, кто-нибудь за здорового принимает.
Подобно Кусковой — Осоргин автоматически находится среди «непримиримых» (раз нет «примирения» в природе вещей). Но он отмеченный чревный примиренец. У него «необыкновенная легкость в мыслях», и все легкие мысли порхают вокруг примиренства.
Чрево затянуто вуалью «любви к России» — уж как водится! — но «любовь» эта какая-то не наступательная, тоже легкая. Кускова, с позволения сказать, «прет» к большевицкой России, или Кускову прет туда. Осоргин танцует в эту сторону на цыпочках, его туда «несет». Кускова мечется в погоне хоть за видимостью логики и смысла; Осоргин рассеянно незаботлив, не надрывается: несет и пусть несет.
Возьмем последнее его произведение в «Днях» (этом берлинском приюте для чревно тоскующих о невозможном при-миренстве). Осоргин рассуждает об эмигрантских детях, о той «младшей» молодежи, которая никакой реальной, биографической связи с Россией, своего русского прошлого, не имеет, начала жизнь прямо с катастрофы. Что делать, чтобы эта молодежь не «денационализировалась?» И не начался ли уже этот процесс?
Осоргина «доносит» вот до чего: все руководители такой молодежи сами уже «денационализированы». Их «тугому, привычно-раздраженному мышлению недоступна высоконациональная задача: эти родиноведы» — осмеливаются еще рассказывать о прошлом России, о ее истории, чуть не о Новикове и Кантемире! Нет, говорит Осоргин, «не ушедшая в прошлое Россия, не гадаемая на гуще будущая, — а сегодняшняя, подлинная, с гнилью и пророслями, вот какой образ нужно принять, понять и дать молодежи. Его она почувствует и полюбит…», а если забудет Россию «дореволюционную», всю, со всеми Кантемирами — «не беда» (т. е. тем лучше). Необходима «неразрывная связь с сегодняшней, а не с «исторической Россией»».
Да уж, подлинно, «донесло» человека! Нужны ли еще другие цитаты? Все одинаково обнажены, для нас предупредительны: вот какое помрачение ждет рабов своего примиренческого чрева.
Осоргин безнадежен, да и Кускова, несмотря на сравнительную крепость конструкции. Не для них, а для тех, кто еще не запустил себя, я скажу, в каком направлении сама «младшая» молодежь ищет связи с Россией.
Вопрос, действительно, немаловажный. Ведь никакого собственного русского прошлого! Биография начинается с катастрофы. Остается кровь… но кровь слепа и глуха.
В наивном, путанном, но характерном письме одного из представителей этой молодежи (лично я его не знаю) мне почудился намек на некоторый ответ.
В начале письма — о «сверстниках» и о том, что «мы все за Россию, конечно, и против большевиков. Их свержение — для нас первое». «Мы очень практичны. Мы думаем о реальной жизни, быть доктором, особенно инженером, строить заново Россию…» и т. д. Затем начинаются рассуждения, и с виду несколько странные: о «русском сознании», со ссылками на всевозможных наших писателей, мыслителей и деятелей, — но так, как будто все они действующие и живые в живой России. И сюда же вплетаются, с неожиданной естественностью, личные воспоминания о катастрофе. С удивлением понимаю, наконец, что для «них» Достоевский, Михайловский и Милюков — в одной перспективе и что это ничего, что, может быть, сию минуту им так и надо. Вот Некрасов… А вот: «…между Толстым и Достоевским идет (заметьте: идет!) страшная и страстная борьба за жизнь». «Я верил в страдание. Я видел его величие, я жил с теми людьми 1917–1921 гг. (до своей эмиграции, а было ему тогда 12 лет) — но вся ли правда в покорном страдании? В нем ли полнота жизни?» «Мы хотим тихого пламени огненной России, не чеховской «Скучной истории»…». И опять Достоевский и Некрасов, Мережковский и Толстой, и дальше вглубь, чуть не до Чаадаева и Новикова… перед которым так робко мигает ресницами Осоргин. «Борьба в русском сознании — наша собственная борьба и мука. Надо раскрыть жизнь. И раскрывается она в нашу пору…».
Отбросим детскую хаотичность, отвлеченные путаницы. Вот главное: в этом документе — пусть еще бессознательная — но реальная связь с Россией в цельности, связь со всей ее судьбой, со всей ее… биографией, если можно так выразиться. Прошлое волнует, как настоящее; под внешним смешением времен таится неосознанная правда о неразрывности прошлого, настоящего и будущего, о их последовательной зависимости.
Сегодняшняя юность спасается проникновением в Россию цельную, участием в вечной ее внутренней борьбе. «Кто прав? В чем прав? Борьба в русском сознании моя мука. Все мои чувства и мысли в этой борьбе…» И не думаю, чтобы в свое время такая «борьба» отвлекла молодежь от борьбы самой реальной. Напротив: ведь «мы все очень практичны…».
Но Осоргин опять боится. Что вы, куда вы? Захлопнулась Дверь, за ней только ненужное, дореволюционное, старое. За ней Достоевские, Чаадаевы, Новиковы… Вы поймите и полюбите сегодняшних, Пильняк и Пастернак тоже борются. Надо в ногу, не отстать бы. Вот где «высокая национальная задача».
Осоргину бы отдохнуть. Ей-Богу, внуки справятся и без него. Я боюсь, что и без Кусковой, бабушка старого кооператива (это делает ей честь), тетушка русской «социалистической» революции (гораздо меньше чести) — я боюсь, что и она устала, несмотря на крепость своей конструкции. Хорошо отдохнуть и ей.
ПОЭЗИЯ НАШИХ ДНЕЙ
1
На моем столе 36 книжек стихов. И все они — стихи последних лет. Русская пореволюционная поэзия. И не эмигрантская. Лишь 4–5 здешних поэтов, из самых юных, остальные — или вполне «эсесерцы», старые и молодые, или «переходники»: книги их помечены «Берлин — Москва», а сами они — одной ногой здесь, другой там, пока не утвердятся обеими — там.
Новых книг новых поэтов не сорок, конечно, а сорок сороков, но с меня довольно и этих. Чтобы проследить общую линию современной русской поэзии, мне даже из этих не надо брать непременно всех (что и невозможно): мне нужны самые характерные.
А все-таки будем терпеливы, попробуем разобраться не спеша.
Вот поэты «старые», безвыездно находящиеся в России. Мандельштам, Кузмин… ценности в прошлом известные. Мандельштам, и раньше тяжеловатый — в последних книгах отяжелел непомерно, стал особенно условным, далеким. Рим, Геликон, Перикл, опять Геликон… Мимолетное напоминание вдруг, что поэт — «в черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты…». Не очень мягок, должно быть, этот бархат, потому что прорываются такие строчки: