В моем религиозном сознании Божья правда «о всех», земная человеческая совместность, строится как прообраз Царства Божия, т. е. на основах свободы и подлинного равенства.
И такое религиозное сознанье — вовсе не мое только: у меня много союзников. Не буду говорить о далеких и чужих, назову лишь одного, своего и очень нам близкого: Владимира Соловьева. Известен ли он? По имени — да, но я утверждаю, что по существу он остался неизвестен и для тех, кто его «изучал», «увлекался» им. Даже малое, второстепенное, что они поняли в нем, — они скоро и основательно забыли. О внешних же не стоит и говорить: одних, общественников, отталкивало его христианство, других, «христиан» — его «либерализм».
Правда, есть у Вл. Соловьева кое-где недоговоренность; одна из причин ее — это то, что он был «слишком ранним предтечей слишком медленной весны…». Он много знал, но еще больше предчувствовал. А кого мог, в те недавние — и далекие — времена, занять хотя бы его вопрос, обращенный к России:
Каким ты хочешь быть востоком,
Востоком Ксеркса — иль Христа?
Его непонятный страх:
И вот Господь неумолимо,
Мою Россию отстранит…
Приходило ли в голову даже тому, кто о России не думал, что очень скоро — красным
— детям на забаву
Дадут клочки ее знамен?
Но оставим стихи, предчувствия и прозрения Соловьева. Мы говорим лишь об его религиозном сознании. И если, теперь, вдумчивый человек откроет любую книгу статей его и новыми глазами прочтет старые страницы, они его поразят: в них все — об одном, о реальной связи религии с общественностью. Соловьев не устает повторять, что во Христе уже есть, уже дана человеческая и Божья правда свободной совместности, побеждающая духом Божьим духа смерти.
Темы Соловьева внешне разнообразны. Очень часто взяты они лишь для прикрытия главной темы: не забудем, что он был связан тогдашней цензурой. Но пишет ли он рецензию об иностранной книге, говорит ли о поэзии, о Талмуде, о смысле любви — все это сводится к необходимости осознать религиозно вопрос общественный. В невинной как будто статье «О подделках» ему удается, сквозь цензуру, сказать, с изумительной определенностью, что христианство, не включающее в себя вопроса о реальном, свободном, устроении человечества на земле (правда «о всех») — есть не настоящее, а поддельное христианство [50].
Но… для одних это было непонятно или ненужно, а для других, вроде Бердяева, это и до сих пор остается ересью: ведь «христианство — не учит общественности».
Бердяев, в узкой устремленности внимания на лик Христа, и в том, как он этот лик видит, — совершенно совпадает с обеими историческими христианскими церквами: и восточной, и западной. Отсюда у него и тяготенье к «духовности». Он признает плоть мира (как и Церковь), но нехотя, концами губ, словесно (так же, как и Церковь). Вот последний общий, вывод, который делает Бердяев в свете своего религиозного сознания: «Только реальное осуществление совершенной духовной жизни (а оно невозможно) есть разрешенье проблемы совершенного общества…», которое, значит, тоже невозможно.
Церковь, благодатная хранительница истины, скрытой до времени от нее самой, Церковь, для которой в «мире» — только еще «деется истина беззакония», эта Церковь и не вступает «в прю с князем мира сего», не подъемлет голоса (когда верна себе) для суждений или осуждений человечества, борющегося за свободу. Она только широко открывает объятия каждой отдельной душе, всякому, «приходящему извне», жаждущему отдыха и последнего утешения.
Но Бердяев не «приходящий извне». Книга его, по замыслу, есть «исход вовне». Забыв свои же утверждения, что «в Новом Завете нет откровения христианской общественности», что «Царство Христово не от мира сего» — он идет судить «сей мир». С пониманием свободы, равенства, братства как начал лишь духовных и отвлеченных — он судит человеческую волю к их воплощению и думает, что судит и осуждает ее — религиозно.
Но случилось то, что он и сам мог бы предвидеть. Ведь он сам говорит: «Великий соблазн — проблема общественности и для верных христиан, и для врагов христианства». Книга Бердяева и есть такой соблазн. Будь она не так мутно, противоречиво и отвлеченно написана — она соблазняла бы, пожалуй, больше. Но эта муть не случайна: самые корни ее — роковой узел, где «правда с ложью сплетена».
И, конечно, не о свете бердяевского сознания я думаю, когда говорю, что явления общественной жизни нужно освещать религиозно: луч бердяевского света до них не достигает.
Нет, я говорю о том длинном луче (Влад. Соловьев знал его), в котором воля человечества к устроению на земле в свободе, равенстве и любви — открывается нам как Божья. Я говорю: чем глубже мы сознаем, что идея свободы — есть идея свободы в Боге, тем ближе и возможнее ее воплощенье.
Придет ли это сознанье? Придет. Но верить ли, что скоро?
Не знаю. И только одно могу сказать здесь: верую, Господи, помоги моему неверию.
А. РЕМИЗОВ
Николины притчи
У Ремизова я люблю не все. Но мне жаль, что в нем не разбираются, не хотят понять, за что именно его нужно любить. Одни, с эстетической точки зрения, возвышают его, другие — отрицают (тоже эстетически!), но берут непременно целиком, и главного дара, собственной его доли, — как он любит говорить, — обыкновенно не замечают.
Не всегда и легко до этой ценной сущности докопаться. Художественные правдолюбцы имеют основания упрекать Ремизова: «Он изломан, надуман, притворяется!». Но когда к этим упрекам прибавляют еще: «Ремизов юродствует!» — следует остановиться и задуматься. Да, в Ремизове есть «юродство». Но почему есть оно и в самых лучших его вещах, там, где он совсем не притворяется и ничего не выдумывает?
Скажу сразу, что делает Ремизова писателем с «необщим выраженьем», непохожим на других: это — его уменье сливаться с очень реальной и очень таинственной стороной русского духа, к которой мы и подходить не привыкли. Ремизов вовсе не «описывает» его, он говорит, — когда говорит — как бы изнутри, сам находясь в нем.
Таинственную сторону России даже зовут, пусть неточно, но понятно, — «Юродивой Русью». Что это такое? Если взять широко — это вся жизнь русской народной души, ее сложный рост в истории. Это — неразнимчатая сплетенность язычества, христианства, сказки, порыва к правде: это ее смех и горе, ее хитрость, слабость и сила. Страницы Ремизова, где он сам становится частью этой жизни с ее безмерностью и неуловимой мерой, с ее всегдашним, хотя бы чуть заметным, уклоном к «юродству» (напрасно мы понимаем его только в отрицательном смысле!), эти страницы и драгоценны, их-то и нельзя не любить, если любишь и чуешь Россию.
Таких страниц много в «Николиных притчах».
Почему возлюбил народ «святого Николу», избрал перед всеми святыми, чуть не сделал его, в простоте душевной, идолом своим? Почему столько «сказок» и «притч» сложил о нем? Мало у нас разве угодников? Нет, Никола духу русскому пришелся: он земной, он свой: старичок по грязным дорогам ходящий, в мужичьей беде помогающий, да такой милостивый, что и упросить его, о чем хочешь, можно, и схитрить перед ним — не обидится. Он и сам схитрит, даже перед Христом, чтобы помочь беде: побежал же тайком вдовью корову из белой в черную мазать, когда Христос велел волку съесть «Белуху».
На собранье святых поспевает угодник с земли — усталый: «Все со своими мучался, пропащий народ: вор на воре, разбойник на разбойнике, грабят, жгут, убивают, брат на брата, сын на отца, отец на сына! Да и все хороши, друг дружку поедом едят!» Но когда взъярились святые: «Велел мне Ангел Господен истребить весь русский народ, отвечал Никола… да простил я им: уж очень мучаются» [51].