Я отнюдь не полемизирую с уважаемой Е. Д. Кусковой. Я лишь отмечаю смутные места ее проповеди и указываю, какие вопросы возникают у многих из ее слушателей. Может быть, Е. Д. Кускова ответила бы хоть на некоторые, самые существенные? Вот они: действительно ли она считает, что русские люди могут сейчас успешно работать «с народом» и «с населением», не обращая внимания на большевиков и не рискуя обратить на себя их внимание?
Если Е. Д. Кускова считает октябрьский переворот — национальной революцией, то какие из завоеваний этой революции должны быть, по ее мнению, особенно свято охраняемы?
Почему Е. Д. Кускова, горячо возражая против борьбы с большевиками, настоятельно рекомендует борьбу с так называемыми монархистами? Действительно ли монархисты являют из себя силу более реальную, нежели большевики?
Как, наконец, бороться с гражданами и группами населения России, которые вздумают утверждать, что большевики существуют и захотят быть против них?
Вопросов еще много, но довольно и этих.
В заключение скажу, что вопрос, поставленный самой Е. Д. Кусковой, — «Жива ли Россия?» — для эмигрантов до сих пор и не был вопросом. Каждый русский человек, где бы он ни находился, знает, что Россия жива и жить будет.
СОВЕТСКИЙ БАТЮШКА (А. Введенский)
I
Петербург 1908–1909 года после двухлетнего парижского уединения показался нам истинно котлом кипящим.
Первые послереволюционные волны схлынули. Пошла зыбь более широкая. «Мертвая», может быть… не знаю.
Очень странное время. Интеллигентские круги смешивались, разделялись, опять смешивались… О группировках чисто литературных, эстетических — не буду здесь говорить. В области нам близкой — религиозно-общественной — был большой подъем. На месте прежних, давно запрещенных, глухих Религ. Философских Собраний возникло целое Р. Ф.-ское Общество. Оно сразу взяло тон более «светский», — да и не было уж там архиереев и архимандритов. Вопросы на собраниях врезались в область общественную. В длинном зале «Польского О-ва», на Фонтанке, битком набитом, стали появляться люди, к философии, особенно к религии, касанья как будто и не имевшие.
Мода. Кто-то назвал эту зиму — «сезоном о Боге».
Словом — можно было не удивиться, когда в «Речи» появилось письмо с вопросами по «религиозной анкете». Подписано °но было известным именем Александра Введенского. И адрес — на Вас. Остров…
Мы-то, конечно, догадались, что это письмо не может принадлежать Алекс. Ив. Введенскому. Но все, более внешние (боюсь утверждать, а, кажется, вплоть до самой редакции «Речи»), так и приняли за автора письма этого профессора, столь в Петербурге известного.
Кто привел к нам настоящего автора — черного студентика? Или сам пришел?
Высокий воротник давит ему горло. А, может быть, он стесняется. Скоро, впрочем, разошелся.
Дело в том, что его завалили, буквально завалили ответами на «анкету». Со всех концов России — письма, письма, письма… И он с ними справиться не может. Не только разобраться в них, — он и прочесть их все не может. Большая часть писем начинается: «Многоуважаемый г-н профессор…»
Смотрю на него — и хочется спросить, нечаянно или немножко нарочно вышло, что его спутали с Ал. Ив. Введенским? Но как спросишь? Ведь он резонно ответит: «Не мог же я написать: прошу не смешивать, я — Александр Введенский — но «не тот»?
Не мог. А, пожалуй, как-нибудь и мог. И не сделал. Пожалуй, совпадением думал даже попользоваться… Кто его знает!
Налицо факт, что под лавиной писем он погибает и просит помощи.
Мы предложили передать это дело Р. Ф. Обществу. Оно разберет письма, потом кто-нибудь подготовит доклад об анкете и ее результатах. Вопросы Введенского также будут предметом обсуждения и критики, — ведь если бы О-во ставило анкету, оно формулировало бы их иначе.
Вопросов у Введенского было много — 12 или 14, и, сказать по правде, составил он их беспомощно, подчас грубо, хотя некоторые имели значение существенное.
Введенский с радостью предложение принял. Но нам-то вышло из этого мало радости. «Общество» не имело постоянного помещения, и письма пришлось перевозить к нам на квартиру. Тюки свалили прямо в угол, загромоздив довольно большую комнату. Чуть ли не на двух извозчиках их привезли!
Интерес эти письма представляли громадный. Самое количество было примечательно. Писал, главным образом, средний «обыватель». Т. е. в сущности-то самая настоящая «демократия».
Были письма и наивные, и серьезные, и невежественные, — и замечательные, и глупые, — и необыкновенно глубокие. Писали сельские учителя и учительницы, студенты, крестьяне, писали торговцы и сектанты. Анонимов почти не встречалось. Ставили и свои вопросы иногда; ждали, просили, а то и требовали ответа.
Досадно вспомнить, что работа над этим всероссийским материалом не была окончена. Сначала занялись ею добровольцы из Р. Ф. Общества. Помогала жившая у нас тогда покойная О. Флоренская. Скоро она осталась одна, а справиться одной было ей не под силу. Положим, исключительное время не давало сосредоточиться на маленьком, хотя бы и серьезном деле. Но мы все и в будничные времена отличались неуменьем работать.
Меньше других помог сам Введенский. Перевез письма, свалил — и тотчас исчез. Как будто собственная «анкета» перестала его интересовать.
Он, однако, был такой «забвенный», такой сам по себе незамечательный, что мы на него и посетовать забыли. Никто не заметил его исчезновения, точно и не существовало его никогда.
А письма, полуразобранные, остались. На разобранных сверху, на конвертах — краткое содержание и адрес автора. Иногда наиболее характерная цитата. Карандашом, рукой О. Флоренской. Может быть, они где-нибудь еще есть. Но вернее, что исчезли навсегда.
И десять лет прошло.
Мертвый Петербург. Единственная точка светлая, искра горящая — церковь. На нее — гонение, совершенно естественное;
откровенное, без экивоков, но еще несмелое и потому неровное. Большевики знают, что все, имеющее к церкви отношение, им враждебно в корне и без изъятия. Но они, в 18–19 гг., еще трусят; еще присматриваются и сомневаются: а вдруг нельзя?..
Церкви, однако, все более полны народом. Крестные ходы все грандиознее. Митинги с нанятыми ораторами не удаются. Нет, надо переходить к террору. Но… с умом, постепенно все время щупая почву.
Образование «братств» при храмах и первое появление «проповедников» относятся к этим же годам. Впоследствии проповеди с амвона стали произносить и люди «светские», интеллигенты (прежние «безбожники»), но при начале это были только священники. Иные сразу стали популярными. Не довольствуясь своей церковью, они ходили и в другие. За любимым проповедником следовала и толпа прихожан.
Введенский был в числе этих первых священников-проповедников. Действовал в группе с другими, тоже нам давно известными, — имен не называю, ибо судьбы их не знаю.
— Да какой это Введенский?
— Тот самый, помните, студентик… Он ведь сделался священником; кажется, не очень давно.
Как относился тогда к Введенскому народ — «демократия»? Прямых о нем отзывов «демократических» в то время мне слышать не приходилось (о других — много).
Зато в среде забитой интеллигенции, только что потянувшейся к церкви, — Введенский победил все сердца.
— Нет, вы подите, послушайте. Он прямо захватывает! И какой смелый… О политике, впрочем, не говорит. Да и зачем бы он стал о политике?.. Нет, удивительный.
Говорили еще, что он «не боится» изменять богослужение:
— Как первые христиане: врата царские все время настежь. А когда весь народ соберется, — внешние двери запираются. После проповеди бывает общая исповедь. И целую ночь народ в церкви. Что же, разве наше время — не время катакомб?
Наивные рассказы эти (почему у «первых христиан» были царские врата настежь?) ничего еще не говорили ни за, ни против Введенского. Его склонность к переменам или «новшествам» могла быть одинаково делом и хорошим, и дурным. Вообще — интеллигентские прозелиты, примитивно невежественные во всем, что касается религии и церкви, даже навыков не имевшие — ничем меня не удивляли и ничего не объясняли. Но удивила — в первое мгновенье, — «хромая Аня».