Впрочем, этот вопрос не нами решится. Я хочу только сказать, что в русском народном сердце, как ни чтило оно Преподобного Сергия, жили образы и другой святости. И если именно Сергий есть самый полный выразитель православия — то не шире ли православия сердце русского народа?
Я не могу ставить в упрек Зайцеву, что он, весь под очарованием своей темы, не вышел за ее пределы. Книжка, пожалуй, не была бы так гармонична, так… душевна и благостна. Есть в ней, впрочем, один недостаток, или что-то вроде недостатка, почти стилистического. Увлекшись «простотой, негромкостью» облика Сергия, главным образом простотой, автор, полуневольно, должно быть, но искусственно упрощает свой язык. Однако вместо «прохлады и сдержанности» получается местами сухость изложения и нарочитый примитив.
Это, впрочем, пустяк; и его следует отнести на счет искреннего и тщательного внимания к теме. Работа писателя, в наше время, когда так нужна всем нам благоговейная память о Древней Руси, — хорошее дело, и книжка его — добрая книжка.
СОВРЕМЕННОЕ
Нельзя ли поговорить о непримиримости? (к большевизму, конечно). Так часто слышим мы это слово, столько споров около него разгорается, не пора ли взглянуть пристальнее: что мы под ним разумеем, о чем спорим.
Один антибольшевик сказал мне: «Я непримирим, но есть непримиримость, которую я не признаю. И я привык соединять ее с «правыми» настроениями. Это — непримиримость «лубогная».
Такое счастливое определение. Художественный образ, сразу дающий известное понятие о предмете. Да, «лубочных» непримиренцев немало. «Непримиримость» — их главная, часто единственная позиция. В сторону чего-нибудь положительного они глядеть не желают, и даже ни на одно «почему» непримиримы — не отвечают, ни себе, ни другим. Считают излишним. Это, в громадном большинстве, непримиренцы-гувс/явеяшш/. Они кожно, почти физиологически, чуют большевизм и отталкиваются от него. Чутье драгоценное, но… чувственная непримиримость имеет свою незащищенную сторону. Такие непримиренцы, действительно, тяготеют вправо (там, по ощущению, непримиримее). И не в том даже дело, что «правые» худы (я этого сейчас не касаюсь), а в том, что чувственники, вверившись одним ощущениям, не видят в пути задержек, легко могут завернуть за самый последний правый угол и попасть… прямо в большевизм.
Ну, а не лубочная, не слепая — «умная» непримиримость? Она твердо знает все свои «почему». Она непоколебима, как непоколебима всякая продуманная теория. Нет ли, однако, и у непримиренца-умника своей незащищенной стороны?
Представим себе человека, отлично знающего, что такое огонь, но лишенного чувства ожога. Как он ни берегись — он не спасется от язв. Пожалуй, и сгорит, не заметит. Непримиренец-умник не имеет предупреждающих задержек при движении налево, а ведь там тоже уголь, за которым тот же срыв.
Все это говорю, употребляя обычное, привычное, слово «непримиримость». Но есть факт — я прошу обратить на него внимание, я даже не понимаю, как можно не обращать на него внимания, — который делает все наши рассуждения о «прими-римости» с большевиками или «непримиримости» к ним — праздными. Упраздняет даже самое слово, — на практике, во всяком случае.
Факт простой: первые, главные непримиримые — сами большевики. Поэтому «примирения» с ними не существует в природе вещей. Реши мы все, завтра, отказаться от непримиримости, примириться, — что выйдет? Ничего, ибо они-то не примирятся. Будем точны: у нас выбор, практически, лишь между непод-гинением и подгинением. С завидной смелостью, отчетливостью говорят большевики: «Или вы наши — или мы против вас. Примирения нет». И, действительно, нет: ведь даже примиренцы-чувственники, чревно влекущиеся к примирению, но не к подчинению (есть и такие) — и они остаются в положении «непримиримых», автоматически.
Интересно заметить еще вот что; подчинение, — а его только и допускает большевистская непримиримость, — подчинение всех оттенков: сознательное, активное, пассивное, шкурное и даже лукавое, — никогда почти не бывает групповым, идет не от коллективов, а вразбивку, по единицам. Не смешивая «подчинения» со «взятием в железо», я осмеливаюсь сказать, что большевики подчинения коллективного и вообще никогда не имели. Сами они, напротив, подчиняться коллективам или «массам», очень могут. Это не парадокс, да и я, без выводов, говорю лишь о том, что мы уже наблюдали. Есть моменты, когда в народе, в массе, в толпе всплывают на поверхность недобрые стихийные силы. Этим моментом воспользовались большевики и подгинились (пусть лукаво), чтобы затем, при помощи тех же сил, взять страну «в железо».
Внимательному взору ясно: никогда Россия в целом не была в подчинении у большевиков, никогда не была «за них» или «как они». Была, и остается, у них «в железе» — только. Лишь распыляя, разделяя, разбивая, вводя яд в отдельные единицы, могли большевики набирать кадры исполнителей и рабов. Количество этих единиц, — понятное в условиях «железа», — только являло вид чего-то коллективного, общего массового; никакое количество еще не создает общности. А «большевизация» народа (беру это слово очень широко) — есть абсурд. Сколько бы времени ни оставалась Россия «в железе», как бы успешно ни шел процесс разбивания (morcellage) для отравы единиц, сколько бы этих единиц ни оказалось, — я, скорее, допущу, что Россию задушит железо, но она не «подчинится». Не большевизируется.
Растет новое поколение, уже в дикости рожденных. Над ним работа по разврату единиц легче; но это не меняет дела. Даст и новое поколение те же разорванные единицы, немножко больше числом, вот и все. Но останутся из молодых, как остаются из старых, — другие, и эти уже связанные между собой. Останутся небольшевизируемые, неподчиняемые, — «непримиримые».
Это — в России, «в железе». Но здесь происходит то же самое, только еще проще, нагляднее. Непримиримость эмиграции в общем — обеспечена самонепримиримостью большевиков; срывы отдельных лиц в подчинение — не представляют важности. Даже чем быстрее идет отбор — тем лучше.
Если срывается эмигрант случайный, беженец, имеющий малую «личную гордость», — о нем напрасно жалеть. Его не спасешь, все равно сорвется. Но повторяю: опасность срыва существует и для самых честных непримиренцев. Во-первых, для «чувственников», физиологически не могущих подчиниться врагу, но очень могущих попасть к нему в плен, — при слишком крутом завороте за правый угол. А во-вторых, и для «умников»: они отлично все знают, но, не предупреждаемые чутьем, способны, не примерив, «увязить ноготок» при левом крене: а тогда «и всей птичке пропасть».
Гоголевская Агафья Тихонова только выразила вечное стремление жизни к синтезу, к гармонии, когда желала нос одного жениха приставить другому. Но мы не мечтаем о чудесах, мы думаем лишь о разумном и целесообразном и утверждаем: «непримиримые» обоих уклонов, в сближении, могли бы очень помочь друг другу.
Чувственникам — хочется сказать: не вверяйтесь так беспечно кожным ощущениям, не делайте из вашей непримиримости идола, или — хуже, — догмата. Но и умники, достаточно ли они разумны, презирая непримиримость прямолинейную, пусть грубую, аляповатую, «лубочную», — однако чуткую, в крови носящую ужас перед подчинением врагу. Отсюда не видно, я не сомневаюсь, что и в России не мало именно таких, органических, лубочных, — и крепких, — непримиренцев.
Нет, «лубочная» непримиримость может пригодиться; да еще как!
ПЕЧАЛЬНОЕ ВЫРОЖДЕНИЕ
(О новых «романистах»)
Мемуары, дневники, опять воспоминания, опять дневники… и все революционные, военные, а иногда и довоенные, иногда начинающиеся от царствования Александра II, а то и вовсе уходящие в глубь истории, — вот что такое, главным образом, представляет из себя эмигрантская «книга» за последние годы. Это естественно, и это имело свою хорошую сторону. Нужды нет, что за «мемуары» принимался всякий, даже не умеющий держать пера в руке. И он, порою, помнил и переживал многое, и он, как всякий, хочет это высказать. Не выходит, — что ж делать! А бывает, что и у неумеющего «выходит», но при трех условиях: если он правдив, беспретенциозен и целомудрен. Этими тремя свойствами должен обладать всякий мемуарист, но «неумеющий» должен обладать ими в самой высокой степени, особенно же беспретенциозностью. Как пример таких удачных мемуаров — это воспоминания горничной княгини Юрьевской, второй жены Александра II. Горничную, старую старушенцию, мне пришлось увидеть раз в Петербурге, при большевиках уже, в самом несчастном страдании. Но ни о каких большевиках, да и ни о чем в своей жизни она не помышляла писать, а все носилась со старинными, полуграмотными записками, совалась повсюду, с опасностью жизни, — «надо было бы напечатать». Ей удалось, — не знаю, кто помог, — и, право, эти «мемуары» далеко не из последних, и даже, по бесхитростности, приятнее многих.