Гляжу с верхней лавки вниз и слушаю.
Бледный солдат, обвязанный тряпками, кричит: «Состарила меня эта жизнь! Силушки нету!» Я возражаю: «Чего вам стариться, сами же виноваты».
— Сами! Да ведь взглянуть надо, ведь народ не то, что сдурел, а прямо с ума посходил. Нас бы ткнуть в загривок хорошенько, так пришли бы в разум.
Другой вступается:
— Мало тебя тычут. Всего истыкали, а он скулит.
— Верно истыкали. Да ведь кто тычет? Надо сказать… Но его перебивают:
— Ладно, молчи, «вплоть до расстрела» захотел! Дохни сам.
И разговор затихает. Действительно, повсюду юркие агенты, как фельдшера в психиатрической больнице, следят, чтобы безумцы не буянили, чтобы помешательство было тихое.
На местах, в Петербурге, например, эта тишина совсем легко достигалась. Полумертвые, разъединенные люди даже шепота своего боялись.
Большевики закончили, довершили свое дело (разрушения) приблизительно года 2 тому назад. С тех пор перемены в России могли быть лишь количественные (меньше хлеба, больше смертей). Перемена качественная могла начаться только от народа: народ должен был прийти в разум. И стоит оглянуться: за последние месяцы какой громадный шаг сделал народ на пути к выздоровлению!
Друзья, только что вырвавшиеся «оттуда», подтверждают нам это. Наши надежды оправдываются. Мы, покинувшие Россию 14 месяцев тому назад (то есть тогда, когда уже завершено и окончено было большевистское дело), говорим с этими приехавшими вчера так, как будто мы и не расставались. Понимаем друг друга с полуслова. Это потому, что мы знаем, — опытно узнали, изнутри поняли, — главную тайну большевиков.
Тайна эта столь проста, столь доступна разумному пониманию, и так плохо большевики ее хранят, что вновь прибывшие нам не хотят верить: — Да неужели до сих пор — до сих пор! находятся здесь русские или иностранцы, которые воображают, что в России — революция, диктатура пролетариата, советы? Да что же это за наивность! Ведь ничего же этого нет! Что делают те, кто вырвался оттуда и знает? Что вы делали?
И напрасно мы уверяем, что наивен — он сам, новоприезжий; что мы, и не одни мы, только и делали с утра до вечера, что пером, живым словом, всеми способами пытались и пытаемся открыть правду о России: да у здешних людей уши занавешены.
Ведь в самом деле ничего нет в России уже года два: ни революции, — вместо нее тишина кладбища, ни диктатуры пролетариата, — какой я был пролетариатишка, — скручен, перестрелян; ни советов, — они заменены назначенными от власти учреждениями. (Слава Богу, выздоравливающий народ уже кричит: долой подлые «советы».)
Мало того, что нет этих трех вещей, написанных на большевистской вывеске. Нет еще тысячи, миллиона вещей, — вообще всего, что может прийти в голову. Вот это нет, чистое отсутствие намека на свободу, на все, что составляет человеческую жизнь, надо взять за исходную точку, начиная разговор о большевиках. Их принцип, их пафос — нетовщина.
«Жизни нет!» — стонет каждый красноармеец, опоминаясь на мгновенье. Отрицание жизни, принцип нетовщины, естественно рождает и совдепский террор, доселе никогда неслыханный. Убивают «походя», почти не замечая, одного за другого, так, кто под руку попал. Не личность обесценена — просто сама жизнь обесценилась; на нее, как и на всякое ее проявление, большевики говорят «нет», а так как они имеют физическую власть, то свое «нет» непрерывно и воплощают.
Тайна о большевиках, которую мы знаем, которая кажется нам столь явной, очевидно, осязательной, — до сих пор остается нераскрытой. Это — тайна о их принципе небытия, и о том, что они никогда, ни на линию, пока существуют, этому принципу не изменят. Не могут изменить.
Сумасшедшие в Европе верят каким-то речам Ленина, каким-то уступкам Ленина, какой-то эволюции большевизма.
Поистине, для того надо быть или помешанным, или злостно глупым, злостно глухим. Ведь тут же, рядом, в то же самое время, тот же Ленин говорит: «…нам передышка необходима, ради нее обещано будет, что угодно, но не можем же мы изменить нашим принципам. И на деле останется все. Выпустим одних заложников — возьмем других. Издадим сегодня один декрет — завтра два…»
Ленин знает, что говорит. И знает, что такая наглая откровенность хорошо сохраняет его тайну. Но пора же и здесь опомниться. Русский народ начинает приходить в себя, а русские люди в Европе остаются глухими и слепыми, как иностранцы.
Да, пока в России сидят большевики — в России «на деле останется все», т. е. будет громадное Нигего вместо России с поголовным, логигеским, истреблением ее народа.
Очень важно, чтобы «здешние» поняли это наконец. Чем дольше верят они в возможность «эволюции» большевиков (и поддерживающих их), тем тяжелее будет протекать выздоровление русского народа. И тем ужаснее будет его ненависть ко всем «соглашателям», ко всем, сознательно или бессознательно, поддерживающим его истязателей.
Истязателями, нетовцами, разрушителями жизни большевики были и останутся. Ленин туп. Туп и примитивно хитер. Это уже не тайна там, в России. Россия воскреснет, народ ее уже опоминается.
Не пора ли опомниться и здесь, в Европе?
БАРЫШНИ-СОДЕРЖАНКИ
Совдепский негатив Зинаиды Гиппиус
Не так давно. Года полтора тому назад. Лето. Петербург… Нет, Петроград. Нет, и не то, и не другое. Дикое место, развалины большого города. Даже не вполне развалины, каменные Дома еще стоят. Только у них глаза слепые. А между каменными грудами — груды мусора (где были деревянные).
Тротуары выворочены. Мостовая тоже. Посередине большой улицы — длинный черный провал. В эти провалы можно заглядывать. Там темно, и куда-то уходит подземелье.
(Если большевики решат строить «метро» — то, может, эти провалы пригодятся.)
По мусору, пыли и всяким другим вещам, пробираемся к площади соборной, что около Литейной.
Впрочем, Литейного проспекта нет. Есть Володарский. Это тот лодзинский портной, который был начальником всей русской печати. Это он ее, с большими криками и проклятиями, прекратил.
Год тому назад его убил рабочий на улице, очень счастливо убежавший. В самую Троицу, в проливной дождь, этого самого портного с великими почестями хоронили, предварительно выставив его на сколько-то ночей под военным почетным караулом в Таврическом дворце.
Впрочем, Таврического дворца тоже нет. Есть Урицкий. Это американский эмигрант-закройщик, который регистрировал разогнанное Учр. собрание, а потом стал во главе всероссийского сыска, принимал просителей во дворце на Сенатской площади (тоже нет, тоже Урицкая) и так буйствовал, что вскоре и его убил — студент.
Тоже хоронили там же с теми же почестями.
Церемония так долго длилась, что почетные караульщики забегали в соседние дома отдохнуть.
Пришли и к нам два матроса. Обыкновенные, с фальшивым локоном из-под заношенной фуражки. Один — с медальоном на декольте.
Чего вы?
Извиняемся. Уф, устали! Которого это уж мертвого жида туда-сюда таскаем.
(Это не я говорю, это так матросы сказали.)
Но я все отвлекаюсь. Вот мы и пробираемся в летний день по стогнам бывшего города, от бывшего Таврического дворца к бывшему Литейному.
По площади хорошо идти, мягко. За собором выросла травка, да такая серьезная — нога шурчит. И даже беленькие цветочки. Птиц недостает (съели их или сами подохли?), а если б еще птички — совсем бы рай. Когда-то здесь шумел «злой город», — ведь это центр бывшей столицы, — а теперь, чем не идиллия?
На углу, помню, вот был грохот! Теперь тишина. Не только не едет никто (на чем бы?), даже прохожих нет.
В большом каменном доме на углу, внизу, вместо лавок то дыры, то доски. Но мы знаем: если свернуть налево — будет дверца, а за дверцей «кафэ». Честное слово, кафэ, и прилавок, и что-то лежит на тарелке, и если дать ленту керенок (еще были тогда), то что-то можно взять.
Мы вошли. Сели за столик. (Там и столики.) Нам позволили взять черное в стакане без блюдечка. И еще серое твердое, объеденное мухами, которых тут было видимо-невидимо.