Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Поддерживать ее деньгами Европа вряд ли будет. Но надеется, что признание, с вытекающей из него «мирной интервенцией», кое-как поправят пегалъное положение этой власти (ведь сделки будут вестись прямо с ней), кстати же, укрепят ее и политически.

Все это было бы очень хорошо, и расчет был бы верен, если б… если б он не основывался на вчерашнем дне России. Сегодняшнего ее дня Европа еще не знает. Не знает, что поздно строить что-либо на пегалъном экономическом и политическом положении «Советов». Не знает, что поздно спорить между собою, кто скорее перехватит у торговцев не принадлежащий им товар. Что уже поздно и закреплять за торговцами этот товар. Все поздно, ибо положение «Советов» вовсе не печальное.

Положение «Советов» оттаянное.

Я говорю не о России, я говорю именно о «советском правительстве». Его-то положение и может быть названо, с величайшей точностью, отчаянным. К последнему краху экономическому присоединился, наконец, долгожданный крах политический. Так что, пожалуй, никакой тени правительства, ни «советского», ни несоветского уже вовсе не существует. После разложения Ленина сошел со сцены Троцкий (тоже очень знаменательно). И сейчас, силой инерции, держит кремлевскую власть только Зиновьев, глава III Интернационала, с по-мощником, поляком Дзержинским, главой террористического застенка.

Фактически эти две «главы» и будут признаны европейскими державами. С ними и должны будут заключаться «выгодные» сделки.

Но, может быть, это не меняет дела? Может быть, с точки зрения, исключающей мораль, даже выгоднее «признать» именно Зиновьева с Дзержинским? Не самые ли они надежные в смысле исполнения договорных условий — скручиванья русских в бараний рог и свободной продажи России?

Заманчивые соображения! Но они обманны. Признание Зиновьева и Дзержинского уже их не спасет. Признание для них (для сегодняшней «советской власти») может лишь сыграть роль мешка с кислородом, т. е. продлить агонью на несколько минут.

То, что я говорю, не есть мнение какой-нибудь части эмиграции. Это вообще не «мнение». Это факт, не только для нас, здешних, но и для русских в России; факт, с которым Европа и все равно посчитается, и лучше учесть его заранее.

Ну, а если и в эти несколько минут агонии все-таки можно успеть получить какие-нибудь выгоды? Если ради них все-таки стоит поднести к устам Зиновьева мешок с кислородом — признание?

Пусть каждая европейская страна решает этот вопрос для себя, но пусть знает, на что идет. В несколько минут, при большой ловкости, можно заставить подписать завещание в свою пользу; но получить капитал, которого у завещателя никогда не было или которым он владел незаконно, — нет ни малейшей возможности. Но и это не все: спешно вынудивший бесполезную подпись рискует большими неприятностями от законных наследников и, несомненно, рискует своими возможными будущими интересами.

Я люблю Европу. Из всех стран ее я люблю больше всех прекрасную Францию, мое второе отечество. Я верю, что ее уклон в сторону жизненных интересов предпочтительно перед страной вечных ценностей — уклон вынужденный и временный. И я не меньше всего желал бы, чтобы Франция взяла на себя этот страшный риск — несвоевременного признания «советской власти». Ибо это воистину риск и воистину страшный. Страшный — и смешной вместе.

Да спасет Францию ее Гений, — как спасал доныне, — от непоправимо ложных шагов.

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЗАПИСЬ

Полет в Европу
I

Надо, прежде всего, воскреснуть.

Двадцать лет непрерывного вглядыванья в литературу, оценки писателей, старанья выразить то, что видишь; двадцать лет критической работы… и затем, с начала 18-го года, конец. Нет не только меня (что — я?), нет литературы, нет писателей, нет ничего: темный провал.

Я говорил не раз прежде, что в России мало существует «литература» (в западном понятии), существуют, главным образом, писатели. Что у нас есть отдельные, крупные личности, а общность литературная, лицо литературы, смутно, сложно, неопределенно.

Теперь вижу: я ошибался. Теперь вижу — нет, была и «литература», была общая чаша, громадная, полная… чем? драгоценными камнями? Ценными во всяком случае. Разной ценности. От алмаза до скромного аквамарина. Даже еще проще попадались камушки.

Дело критиков было разбираться в этом богатстве, отмечать ценность и место всякого камня. Мы это посильно и делали. Если находили совсем негодный булыжник — старались его удалить.

Так было. Пока не пришли новые времена.

Сначала прихлопнули нас всех темной, тяжелой крышкой. Наступила — смерть не смерть — смертная тишина.

Не слишком велика была чаша российской литературы; мешала там и под крышкой. Сокровище — да; но такое, что нельзя его ни продать, ни обменять: да еще сторожить надо усиленно — а это дорого. Уничтожить? Пробовали, — очень уж долгая история. И чашу русской литературы из России выбросили. Она опрокинулась, и все, что было в ней, — брызгами разлетелось по Европе.

Погибло? Пропало? Разбилось? Ну, разбивается только стекло. О нем и не забота. Установим пока первое данное: русская современная литература (в лице главных ее писателей) из России выплеснута в Европу. Здесь ее и надо искать, если о ней говорить. Что с кем случилось после встряски, удара, полета?

Может быть, неслыханное испытание и не так бесполезно для русских писателей. Во всяком случае для критика, если он сам уцелел, вовремя пришел в себя и может оглядеться вокруг, — оно полезно: вернее ценишь, яснее видишь… и писателей, и свои собственные ошибки. Разве не случалось нам звать искусством то, что затем на глазах развеялось пылью? И не надеялись ли мы порою на художника, который, когда буря сорвала с него одежды, оказался просто ничтожеством?

Зато вдвое, во сто раз дороже и ценнее испытание выдержавший; тот, кто продолжает свое дело на чужбине, без родины, без земли, — почти без тела; если даже раны его незалечимы — творчество его бессмертно…

Оставим, однако, лирику. Посмотрим просто, что делается с нашей литературой в Европе.

В Европе… не в России. Что сделали в России с русскими писателями — мы видели, а что делается с немногими, подлинными, там еще остающимися, я не знаю (конечно, знал бы, если бы, чудом, наперекор рассудку и вопреки стихиям, там кто-нибудь расцвел, как Ааронов жезл). Там, из старых, все время действовали, — да и по сию пору, кажется, писателями считаются, — Ясинский и Луначарский, а третий — Брюсов. Но первые два как не были в литературе, так и остались вне ее. Луначарский всячески пытался объявить себя Гёте: по декрету — не вышло; Фауста своего написал (рабочего) — тоже ни черта; теперь махнул рукой и просто живет — неразвенчанным Хлестаковым. Брюсов в литературе был, но автоматически из нее выпал. Последние стихи этого, когда-то талантливого, человека возбуждают лишь удивление и неприятную жалость.

Из живых, там погребенных, — Сологуб. Но он должен был приехать сюда три года тому назад. Накануне отъезда трагически погибла его жена. С этих пор мы не должны говорить о «жизни» Сологуба; с этих пор начинается его «житие».

Какое имя ни вспомнишь — все здесь. Последний по времени «европеец» — Арцыбашев. Известное писательское «целомудрие» еще не позволяет ему отдаться, что называется, чисто «художественному творчеству». Но с какой силой, с каким блеском заговорил он после пятилетнего молчания! Каждая критическая статья его — воистину «художественное» произведение. Он покуда в Варшаве (Польша ведь тоже ныне в некотором роде «Европа»), и печатается в маленькой местной газете «Свобода»… Я с грустью (и с некоторым ужасом) думаю, что вырвавшийся из плена Арцыбашев только в этой «Свободе» и мог обрести свободу слова… Попади он сразу к нам, в гущу эмигрантской прессы, его бы укротили. Художникам не полагается писать статей. По нынешним временам всякая статья — «политика» (и правда, никак не увернешься, раз заговорил просто по-человечески). Беллетристу же у нас, в данную минуту, дозволяется знать свою беллетристику, а дальше чтобы ни ногой.

67
{"b":"167586","o":1}