Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тип старого студента, наивного и горячего общественника, материалистического идеалиста, исчез давно; однако последние изменения в среде молодежи произошли под влиянием неудавшейся революции 1905 г. Тут много чего было, а закончилось следующим: типичный студент начала второго десятилетия — это не только не «общественник», а даже антиобщественник. Он не просто смеется над «идеалами» прежнего студента (ставшего его «отцом»), он вообще не признает столь «банального» слова. Он — «эстет», в самом широком понятии. «Эстет» — вне зависимости от того, пишет стихи или не пишет, признает искусство и литературу или не признает. Большинство таких «эстетов» отличалось крайней невежественностью. Даже те из моей молодежи, кто тяготел к литературе и претендовал на занятие ею, совершенно русской литературы не знали. Интерес к ней и труды «отцов» (или «дядей») — Брюсова, Блока — были им чужды. Почти никто не читал Достоевского (разве в детстве, бегло) или «старого» Гоголя. Тургенева снисходительно презирали, Некрасова презирали без снисхождения, никогда не видав в глаза его книг. О других писателях, более ранних, менее ярких, нечего и говорить. Любопытство было только к «современным»: их знали, начиная с Блока, иногда с «декадентов». Не все заглядывались на футуристов, но стиль Андрея Белого очень тянул. Создавался, впрочем, у всех, мало-помалу, собственный общий стиль, какая-то вычурная смесь изысканности с малограмотностью. Натура, сказать «не банально», заставила их портить каждое русское слово, какое они только могли.

Исключения среди этих нелюбопытствующих невежд — попадались: таков молодой пушкинианец Г. Маслов (погиб в войне с большевиками). Но он был положительно «белой вороной».

Далеко не все новые «эстеты» тяготели к литературе. С наиболее вдумчивыми мы иногда разговаривали об этом их «эстетстве». Они защищали свою позицию как «естественную реакцию против засилия общественных принципов», против угнетения личности. Они называли себя «индивидуалистами» и никак не хотели понять, что говорят не об «индивидуализме», а о «субъективизме». Иные вообще «измов» не желали и к «идеям» относились так же пренебрежительно, как и к «идеалу». На замечание, что и это особого рода «романизм», — получился ответ: «Если хотите — да, но без всякого романтического содержания».

То или другое, факт отдаления молодежи от интересов общественных был налицо.

Мне вспоминается одно интеллигентское собрание, интимное, но довольно важное. Говорили-говорили, вдруг кто-то удивился:

— Господа, не странно ли, что к этому делу до сих пор не привлечена молодежь?

Пожилой, очень известный, общественный деятель, сказал, усмехаясь:

— Вам еще странно, что здесь, за столом, все сидят «седые да лысые»? Милый мой, не только здесь, а везде, где пахнет общественностью, не дай Бог, политикой, — везде вы встретите одних «седых да лысых». Я уж давно об этом думаю. И уж давно мечтаю: хоть бы одного мне живого студента увидеть!

Ну, конечно, «седые и лысые» отцы, деды, были плохими общественниками, плохими политиками. Признаем это. Что же, однако, им было делать, когда не седые и не лысые вовсе не занимались ни общественностью, ни политикой?

Они занимались… но пусть нам расскажет это сам бывший, ныне кающийся[53], студент-эстет.

«…Мы расширяли глаза атропином, чтобы видеть краски без четких очертаний конструкции, задыхаясь эфиром платка, промоченного и наброшенного на запрокинутые головы, чтобы, держа за руку любимую подругу, постигать совместно блаженное вознесение в небытие, мы вдыхали кокаин, преображая в сверканье Тверскую, и полагали, что есть на земле миг абсолютного счастья, мы курили гашиш, чтобы сделать покорным ток воспоминаний, теряя власть над ним (?), отдавались зрению цветовой литургии, мы благодарили сартов за дымок наш, дававший право изгибать любой фонарь, проникать сквозь любую стену, ибо сумка, где почивала душа, становилась иллюзорной, мы вдыхали «Astris» Пивера и, закрыв глаза, гладили влажной, напряженной ладонью камень пресс-бювара…». «Многие из нас не выдерживали, шли в другую крайность, носили без подтяжек брюки, руками раздирали карманы, трубкой — рот… э, все равно, измарались в моралях! толкнув нарочито прекрасную женщину, извергали матерщину…».

Таковы покаянные воспоминания[54]. Послушаем дальше.

«Как бледно все это, как ничтожно! Каким Мудрым Существом предопределено было, чтобы земная жизнь коснулась нас своим беспощадным крылом…»

Говоря затем о тяжелом, смертном опыте войны, походов («нас разъедали вши, коростенила грязь, нас морили в тюрьмах…»), автор хочет показать, к чему привел благодетельный опыт. Он «изменил все, изменил психологию, сделал пределом наших мечтаний — просто жизнь, во всем ее добром и злом многообразии. И пишем мы уже по-иному. Оптом не отрицаем и звезд не хватаем: мозольной рукой (м. б., «мозолистой»? «Мозольный» значит другое) — опыта разворачиваем залежи руд…».

Можно лишь приветствовать такое строгое отношение к своему прошлому, такой решительный отказ от старого, такую коренную перемену… если коренная перемена уже произошла. В стремлении к ней сомневаться, конечно, нельзя; однако подумать, не принимает ли автор стремление за достижение, желанное за данное, меня заставила фраза: «И пишем мы уже по-иному…». Нет, пишут «они» пока по-старому. Так по-старому, что старее нельзя. Доказывать ли? Недостаточно ли нескольких строк с «иллюзорными сумками для почивания души», с «изгибаниями любого фонаря», чтобы прямо перенестись во времена доисторические, когда этими сумками был полон воздух, когда чуть не всякий мечтал дотянуться до изгибаний Андр. Белого, а не дотянувшийся изгибался самодельно?

Не спорю: стиль, в конце концов, пустяки. Опыт молодежь проделала жизненный, ей было не до стиля. Нам важно проследить изменения в более существенном, отметить действительно иное, новое, — не закрывая глаз и на «старое» там, где оно остается.

Группа сотрудников «Своими Путями» не во всем, кажется, солидарна с другими многочисленными группами пражского студенчества, но я беру ее как наиболее выявленную и характерную для главных черт, общих всем группам.

Итак, первое открытие, которое сделали молодые, — это жизнь. Просто жизнь, обыкновенная, повседневная, с работой для куска хлеба, с отдыхом в семье. Без гашишных иллюзий… да, кстати, и без «идей» и «возвышенных отцовских идеалов».

Никаких крайностей! «Нам — золотая середина не болото, а дерзание».

Я боюсь, что уж тут дело не в одном старом стиле. Кто упорствует в «дерзаниях», кто и к простой жизни подходит с ними и объявляет об этом, тот, пожалуй, еще не понял этой «просто-жизни», не освободился от ненавистных крайностей. Самая золотая середина делается крайностью, если она — «дерзание». Попутный отказ от «идей», от «идеалов» (знакомый отказ!) — ничему не поможет. И я боюсь, что правда о «жизни» открывается пока лишь в «идеале», а не в конкретности. Хорошо, однако, и это. Все-таки, хотя и неосознанный, идеал. Мне даже не очень хочется отмечать дальнейшие «крайности», до которых доходят поклонники простой жизни, вроде утверждений, что «нового вообще нет», что это-то и «забавно», и «пусть застаревшие (застарелые?) идеалисты верят в прогресс, в движение вперед, молодежь верит только в циклы, в повторения, в «маятник мод».

Хорошо. Ну, а как обстоит дело с отношением к искусству? В старое время, у «эстетской» молодежи, оно было такое: искусство — ценность сама себе довлеющая, не находящаяся в связи ни с какими другими ценностями, независимая ни от чего, рассматриваемая отъединенно от жизни и даже от собственного творца — человека. В новое время пражский «Скит поэтов» делает следующее заявление: он «помогает поэтам вдали от родины идти нога в ногу с поэтами, работающими там, чутко улавливая дух современной русской поэзии» и «не боится поэтов, подобных Есенину и Маяковскому, со вниманием подходит к ним, отвергая политическую сторону».

вернуться

53

Был у нас «кающийся дворянин», потом «кающийся интеллигент», а вот, наконец, и «кающийся студент».

вернуться

54

Своими Путями. № 1–2. С. 13.

83
{"b":"167586","o":1}