С постели девушки, что лежит у дверей, доносится смех.
«Ну, наконец-то», — думает Реппер и спрашивает:
— А этот, в куртке, он что, брат семнадцатилетней?
— Жених, — говорит Ханнелора.
— Ну, тогда порядок.
Ханнелора опять пьет сок. Теперь уже без помощи.
«Как же так, — вдруг думает Реппер и протягивает руку за открыткой. — О чьих кулаках здесь вообще идет речь? О моих? Дудки. О Ежиковых, что ли? Да он спятил, этот дяденька?!»
— Ты чем-то озабочен? — спрашивает Ханнелора. — Из-за Ежика?
— Нет, — отвечает Реппер. Потом вдруг: — Да.
— Ну и зря, — говорит Ханнелора. — Для него все приготовлено. Ванночка и кроватка. Кроватку мы выбрали правильно, с тремя уровнями, он в ней до десяти лет спать сможет.
«И вообще ерунда. Чужая кровь что-то захватила. Я, правда, по литературе никогда не отличался, но такую чепуху я бы в жизни не написал. Не то наш учитель Онтвих настрочил бы на полях: крайне неудачное выражение».
— А пеленки-распашонки у него есть на год вперед.
Реппер думает свое и злится.
«Немецкий кулачник хочет взяться за нашего Ежика. Пройдет двадцать лет, и нашего Ежика заставят ради этого гада убивать других людей, чтобы и самому погибнуть».
— Тетя Герта тоже обещалась прислать большой пакет с приданым, только для этого надо ей сообщить, кто у нас, мальчик или девочка. Чтобы знать, какой цвет.
«Пусть он только покажется, этот сочинитель… Уж я ему скажу…»
И вот он показывается. Человек с меховым воротником снова заходит в палату и с улыбкой кланяется у первой постели, а люди, что там сидят, прячут открытки и с улыбкой дают ему деньги, у второй постели происходит то же самое, и вот он уже подошел к Репперу.
— Вы можете приобрести эти открытки, — говорит он. — Плата — по вашему усмотрению.
— Вы такую дрянь понаписали, — говорит Реппер и хочет повысить голос, но тут Ханнелора дергает его за рукав, и Реппер думает: она права, здесь нельзя кричать. Мало ли что может из-за этого случиться. А вдруг у матерей пропадет из-за этого молоко, или они так испугаются, что у них разойдутся какие-нибудь швы, или еще чего-нибудь… Но подстрекатель пусть убирается вон.
— Возьмите свои открытки, — говорит Реппер.
— Как вам угодно, — отвечает этот тип. — Вы явно не любитель поэзии.
Он берет у Реппера открытки и закладывает их в пачку, которую держит в руке.
— До свиданья, — громко говорит он, и все, кроме Реппера, отвечают:
— До свиданья.
— Лучше бы ты взял у него парочку открыток, — говорит Ханнелора.
— Лучше бы нет, — отвечает Реппер.
— Как раз сегодня, — говорит Ханнелора.
— Как раз сегодня нет, — отвечает Реппер. И лишь тут ему приходит в голову, что человек этот не так уж прост, что он выбрал удачный момент — когда можно навещать родильниц. Если у людей хорошее настроение, им трудно кому-нибудь отказать. И они готовы купить все, что ни предложат. И покупают такую вот подборку стихов, где говорится про немецкий кулак. Все — ради малышей. Все — против малышей. А через двадцать лет сегодняшнего малыша засыплет где-нибудь в подвале, как…
— Подлый пес, — говорит Реппер.
— Фриц, — молит Ханнелора. — Неужели ты так не любишь стихи?
— Такие не люблю.
— А может, ты знаешь этого человека?
— Знаю, он занимается растлением малолетних, даже грудных детей.
— Вот он какой! Вот какой! А куда смотрит полиция? Тогда ты сам должен был что-нибудь сделать.
— Должен был.
— И ведь по виду никак не скажешь, — говорит Ханнелора и снова пьет яблочный сок. — Надо нам хорошенько следить за Ежиком, — говорит Ханнелора.
Реппер кивает.
Выйдя из больницы, Реппер спохватывается, что начисто забыл про розы. «Куда я их положил? В ногах кровати? Или на пол? Или на тумбочку рядом с бутылкой сока? Ничего, Ханнелора их все равно увидит».
Живоглот на подходе
Прошло много лун, прежде чем крестьяне Рустенфлека приняли его в свое сердце.
Поначалу они косо на него поглядывали, когда он впервые поставил свою плоскую чужеземную машину на деревенском выгоне и начал слоняться по Рустенфлеку.
От его взгляда мало что ускользало. Если лошадь останавливалась по нужде, он останавливался рядом, внимательно наблюдал за процессом дефекации и жадно втягивал ноздрями запах дымящихся, нашпигованных овсом конских яблок. Когда зобатый кузнец потащил крестить в Венделинскую церковь своего третьего сыночка от второй жены, бледнолицый пришелец последовал за ним. И с той же жадностью втягивал ноздрями застоявшийся под церковными сводами воздух — смесь ладана, горящих свечей и мочи, поскольку кузнецов сын ухитрился напустить в крестильную сорочку.
И наконец, он поднялся по распаханному склону Зульцского холма, где в стельку пьяный Хиасль ходил за бычьей упряжкой и, налегая на плуг, проводил в скудной земле кривые борозды.
После этого чужеземец привалился к иве, достал из кармана записную книжку и начал что-то торопливо чиркать. Когда же он снова поспешил к своей платформе, крестьяне из Рустенфлека могли убедиться, что к гладкой шерсти его костюма не пристало ни одной соломинки, а к замше башмаков — ни одной коровьей лепешки.
Три дня спустя рустенфлекские крестьяне прочли в «Ахиохском сельском вестнике» описание лошади, рассыпавшей по дороге конские яблоки, Венделинской церкви и кривых борозд Хиасля. Все было описано мало того что точно, но вдобавок и красиво. И тут рустенфлекцы догадались, кто у них побывал: писатель.
Еще глубже они осознали это, когда заезжий писака снова вернулся в Рустенфлек и откупил у Хиасля сарай-развалюху. Надо думать, он не постоял за ценой, потому что Хиасль долго еще пьянствовал на эти деньги.
Писатель велел подновить сарайчик и привезти несколько возов книг. Когда плотники и каменщики ушли, сделав свое дело, писатель водрузил на воротах кусок картона с надписью «Studio hic», а другой — с надписью «Studio nunc» — он пристроил на маленький домик, дверца которого имела вырез в форме сердечка.
Крестьяне не могли понять, с какой стати писатель величает свое жилье «студией», хотя оно больше смахивает на закрытую беседку, но молодежь Рустенфлека скоро освоилась с высокопарными именами, переиначив их на свой лад: «Студия бзик» и «Студия пук».
К сожалению, времени на то, чтобы выбрать между двумя названиями — «беседка-студия» и «студия-беседка», — у крестьян не осталось. Как и времени на подыскание еще более хлестких прозвищ. Ибо события продолжали развертываться.
Писатель привез в свой приют на Зульцском холме жену и ребенка. Он так усердно и так упорно воспевал запах земли и веселый сбор яблок, описывая, какое это блаженство, когда между изнеженными ладонями горожанина струятся зерна ржи, что вскоре множество парадно разодетых господ стали съезжаться в студию-беседку. Эти высокопоставленные гонцы доставляли певцу деревни пестрые ордена, пергаменты с хвалебными словами, почетные докторские мантии и щедрые счета. И тем громче звучала хвалебная песнь поднятой целине Рустенфлека.
Но тут из города пришла весть, что там объявился великан-политик по имени Живоглот. И к этому Живоглоту стекается все больше людей всяких сословий, в том числе и земледельческого. Родом этот Живоглот из династии Живодеров. Два его основных свойства — мозоли на локтях, натертые на узком и крутом пути к правительственным скамьям, и столь же характерное: страстная любовь к светлым сортам колбасы. Поговаривали, что страсть эта на тайных сборищах переходит порой в каннибализм. Другими словами: честолюбивый и хитрый великан не прочь полакомиться человечиной и при этом причмокивает от удовольствия. Чем яростней Живоглот опровергал эти слухи, тем упорнее они становились, что подтверждалось также зловещим ростом числа объявлений о загадочном исчезновении тех или иных лиц.
Некоторые жители Рустенфлека — те, кто тоже питал страсть к светлой колбасе, — во всеуслышание заявляли в пивной после воскресного богослужения о своей любви к Живоглоту. Другие, напротив, считали столичного великана-политика опасным для людских животишек и для жизни вообще. Вот эти, другие, и направились к сладкоголосому певцу деревни на Зульцский холм и сказали ему: