Все тревоги оказались напрасны: быть матерью оказалось для Анджелы столь же легко и естественно, как дышать. Куда бы она ни пошла, повсюду она брала с собой младенца, и, ничуть не смущаясь, кормила его грудью прямо на ступенях муниципалитета.
Для большинства мужчин кормление грудью выглядело священнодействием, однако женщинам все представлялось в совершенно ином свете. Энн Лестер созвала экстренное собрание Благотворительной организации женщин-христианок, чтобы за сандвичами и фруктовым чаем обсудить вопрос о богохульстве.
— Сборище драных кошек возле мусорного бака, — прокомментировала Шарлотта, указав Летти на цепочку машин, выстроившихся на подъездной дорожке Лестеров до самого крыльца.
Стоило только религиозным дамам собраться больше двух, как Шарлотта тут же лишалась тех крупиц веры, какие у нее еще оставались.
— Сама по себе вера еще ничего, но вот верующие… Если бы все они в одночасье испарились, Бог бы только выиграл, — пробурчала она, уткнувшись в газету.
— Не стоит выплескивать вместе с водой и ребенка, — напомнила Летти.
Затем, воздев очи к небесам, она беззвучно помолилась за языческую душу Шарлотты и на всякий случай напомнила Богу: если Он когда-нибудь вздумает поразить Шарлотту молнией, пусть постарается не задеть ее благочестивую домработницу.
Сколько наседки из Благотворительной организации женщин-христианок ни лезли вон из кожи, чтобы запретить кормление грудью в общественных местах, у них так ничего и не вышло. Ни один из членов городского совета не смог заставить себя произнести на слушаниях слово «грудь». А поскольку объявить вне закона просто «кормление» они не могли, вопрос был снят с повестки дня.
Глава 7
Старый доктор наконец передал преемнику все дела, и Адам унаследовал увитую плющом кирпичную клинику, пациентов, медсестру-ассистентку и ее африканские фиалки. С фиалками у Адама сразу возникли проблемы.
Горшки с приземистыми мелкими цветочками, которыми был плотно заставлен каждый подоконник, явно противоречили строгому, спартанскому стилю приемной. Белые фиалки оккупировали окно в смотровой, а сиреневые пялились на Адама в туалете. Он же скорее видел себя доктором с благородной пальмой. Или, на худой конец, доктором с филодендроном двоякоперистым. Африканские фиалки никак не вписывались в его имидж.
— От них много грязи, — заметил он, разглядывая увядшие лепестки на полу и разводы на подоконнике после полива.
— От всех живых существ много грязи, — сухо проинформировала его сестра Маршалл.
До этого сестра Маршалл несколько лет проработала в школьном медкабинете, но ей это наскучило — ее медицинским талантам негде было развернуться. Ей бы куда-нибудь на фронт, на передовую! День без крови и тяжелых пациентов она считала потерянным.
Для сестры Маршалл работа была подобна военной кампании. В приемной все было продумано до мелочей — как в планах генштаба. В холле из всего имущества было только четыре простеньких стула и латунная плевательница. На оштукатуренных стенах ни одной картины. Только один журнал мог скрасить пациентам ожидание своей очереди, да и тот — «Альманах фермера». Но вообще подразумевалось, что ждать пациентам не придется.
Единственной пламенной страстью сестры Маршалл (кроме медицины, разумеется) были фиалки. Она заботилась о них с удивительной нежностью, прищипывала их непослушные листья и удобряла чуть ли не по часам.
По мнению Адама, фиалки были символом мещанства. В Липерс-Форке в каждой семье среднего класса на кухонном окне непременно стоял хоть один цветок. Адам не желал выглядеть простым обывателем, но и приказать сестре Маршалл избавиться от фиалок он не мог — пороху не хватало.
Значит, нужно было их уничтожить, иного выбора не оставалось.
Каждую пятницу сестра Маршалл брала две большие банки из-под маринованных огурцов, наливала туда воды, насыпала удобрения и оставляла на кухонном столе до понедельника, чтобы смесь настоялась. Каждую пятницу вечером, стоило только сестре Маршалл уйти домой, доктор Монтгомери принимался колдовать над водой.
Вскоре ухудшающееся самочувствие фиалок стало главной заботой жителей Липерс-Форке. Каждый пациент, придя в клинику, начинал с того, что щупал безжизненно обвисшие листья, тыкал в землю пальцем и выносил свой вердикт: «Слишком много солнца. Слишком мало солнца. Слишком много воды. Слишком мало воды. Слишком много удобрения. Слишком мало удобрения». Некоторые пациенты предпочитали ждать приема на крыльце — из опасений, что напасть, скосившая фиалки сестры Маршалл, может оказаться заразной.
Собственное бессилие и неспособность помочь бедным цветочкам поразили сестру Маршалл в самое сердце. Она пыталась лечить их от клещей и мучнистого червеца. Сменила удобрения и ходила по клинике с градусником, проверяя, не сквозит ли из какой-нибудь щели. Она поворачивала горшки на подоконниках то так, то эдак и вполголоса разговаривала с растениями. Но сколько бы сил она ни вкладывала в свои фиалки, они неуклонно продолжали вянуть.
Сестра беспомощно наблюдала, как из ее цветов медленно утекает жизнь. При этом что-то уходило и из нее самой. Она всегда считала, что быть медицинской сестрой — это больше чем профессия. Это призвание. Она верила, что является ничуть не менее важной частью исцеления, чем всяческие пилюли и процедуры. Но с недавних пор она начала сомневаться в себе. Что она может противопоставить всем невзгодам и страданиям мира, если даже спасти свои любимые растения ей и то не под силу?
— Анджела, проходите, — крикнули в окошечко регистратуры. — Доктор Монтгомери ждет вас.
Придерживая младенца у бедра, Анджела прошлепала мимо сестры Маршалл босиком в смотровую. Когда они с малюткой проходили мимо застекленной стены кабинета, Адам с нарочито сосредоточенным видом уткнулся в толстую медицинскую энциклопедию, наугад открытую на статье про «гниль джунглей». [11]
Затем он направился к зеркалу и целых пять минут расчесывал светлую шевелюру и изучал собственное отражение. Удовлетворившись увиденным, он наконец вышел в смотровую. Анджела Белл сидела на трехногом табурете, босая, колени раздвинуты, как щипцы для колки орехов.
— Ей уже шесть месяцев, время планового осмотра, — сказала она, вручая девочку доктору. — У ней все не болит.
— У нее, — строго поправил Адам. — У нее ничего не болит.
— У нее ничего болит, — эхом отозвалась Анджела.
Она произнесла это таким тоном, что Адаму стало неловко: как будто это он выразился неграмотно, и она его поправляет.
Пока он слушал, как бьется сердце девочки, Анджела играла с медицинскими инструментами. Прижала язычок деревянным шпателем и стала изучать свое горло по отражению в крышке металлического контейнера для кипячения. Встряхнула градусник и измерила свою температуру. Потом схватила резиновый молоточек Адама и постучала себе по коленке.
— Ну и видок у вас! Похоже на лихорадку, — сказала она, дрыгая в воздухе длинной голой ногой.
— Просто жарковато, — ответил он, прикладывая стетоскоп к груди ребенка.
Адам почувствовал как черные глаза Анджелы изучающе буравят его жилет и галстук, виднеющиеся из-под белого халата.
— Вам было бы куда удобнее, если бы поснимали половину одежек, — резюмировала она.
Адам открыл было рот, но ничего не сказал.
Найдя камертон, Анджела брякнула им по стойке, а потом провела прохладным вибрирующим металлом по губам и вдоль шеи. Когда он с гудением скользнул мимо отсутствующей верхней пуговицы на платье прямо в вырез, она поежилась.
— Наверное, призрак прошелся по моей могиле, — сказала она, ее руки покрылись мурашками, а соски сжались и затвердели, как бриллианты.
Резко отвернувшись, Адам навис над медицинской картой младенца, глаза зажмурены, дыхание учащенное, как у вволю набегавшейся собаки.
Обследование продолжалось почти час, причем всё это время Адам отчаянно пытался сосредоточиться на ребенке и не обращать внимания на мать. Наконец он вынес вердикт.