— Ты, похоже, не понимаешь, о чем говоришь.
— Может, мне нравится капелька внимания ко мне самой.
— Ты не видишь последствий.
— Ты едва замечал меня, пока я не принесла тебе «Как пали сильные». Теперь ты меня снова не замечаешь.
— Я провожу с тобой наш медовый месяц, Анастасия.
— Когда пара миллионов других людей заметит меня, может, тогда ты поймешь, о чем я говорю.
— Ты самане понимаешь, о чем говоришь. Мы не о романе. О жизни.
— «Как пали сильные»?
— О читателях книги. О твоей популярности. Миллионы людей, которых ты не знаешь, а может, и больше, знают тебя. Или думают, что знают. Думают, что покупка двадцатидолларовой книги с твоим именем на обложке дает им право на твою личность.
— А разве нет?
— Ты — это не только «Как пали сильные», Анастасия.
— Неужели? Я временами сомневаюсь — после того, как ты сделал мне предложение, только получив всю книгу.
— Я пытался дать тебе свободу. Чтобы закончить.
— Я не хочу свободы.
— У тебя ее и не будет. Теперь.
— Мне, наверное, надо потренироваться расписываться. Хочешь автограф?
Но Саймон не обращал на нее внимания. Он изучал уличное движение вокруг. Одни и те же машины уже несколько кварталов: помятый синий «фиат» бампер к бамперу с белой «веспой», упускающей все шансы обогнать, красный кабриолет «эм-джи», перестраивающийся без видимой цели. Потом его взгляд сфокусировался.
— Давай вернемся в отель, — сказал Саймон Анастасии, переводя взгляд с камер на нее, ничего не подозревающую.
— Я не хочу возвращаться с тобой в отель, где ты накачаешь меня наркотиками, изнасилуешь и продолжишь свою междугороднюю телефонную интрижку с Жанель. — Уже привыкнув, что он ничего не слушает, она говорила с такой спокойной решимостью, что смысл этих слов проявился в сознании Саймона не сразу.
Первая мысль у него на языке была подхвачена второй и сбита третьей, от чего по лицу словно прошла рябь невысказанных слов. Наконец он пожал плечами. Они были у ворот Ватикана.
— Как хочешь, — сказал он, переплатил водителю и взял ее за руку.
Анастасия оказалась в центре грозы. Мерцали вспышки, повсюду щелкали камеры — ее личные погодные условия посреди дождя. Дорожное движение вышло из берегов. Обломки кораблекрушения славы наводнили улицы. Анастасия была силой природы. Стихийным бедствием. Она нашла мужа.
— Улыбайся, дорогая, — сказал он. Она не слышала.
Она сбежала. Она спасалась бегством от самой себя. Она увернулась от пестрых гвардейцев у ворот Ватикана, участвующих в каком-то строгом церемониальном параде. Впрочем, оружие у них было отнюдь не церемониальное. Оно было из металла. Саймон попытался протиснуться через эти маневры.
— Это моя жена, — крикнул он, увидев, что Анастасия с потоком туристов уплывает на площадь Святого Петра. Но гвардейцы все равно сбили его с ног, он в своем непримечательном черном костюме растянулся на земле. Происшествие. Фотографы нашлись и тут. Саймон не улыбался.
Стэси вступила в собор. Она не оглядывалась. Ей хотелось верить, что худшее позади. На самом деле худшее было еще впереди.
Она обратила взор к Богу, но увидела лишь золото и камень. Люди стояли у папского алтаря, фотографировали: где же Он спрятал Себя?
К ней повернулась одна камера, потом другая. Она услышала, как несколько голосов произнесли ее имя. И эти тоже знали. Но ее было не поймать — она закрылась в исповедальне. Встав на колени, она дала волю самому потаенному.
Прости меня, ибо я не писатель. Я сама никогда этого не хотела. Саймон хотел. Он мой муж. Впрочем, он им еще не был — ни когда я украла, ни когда мошенничала и лгала. Я украла рукопись из библиотеки, неопубликованную рукопись первого романа Эрнеста Хемингуэя. Они не знали, что она у них была. Саймон им ее пожертвовал. Он тоже не знал, чем располагал. Ноя узнала. Я поняла, потому что хотела стать ученым. Я не ученый. Я жена. Еще я знаменитый писатель. Меня все знают. На улицах все хотят меня сфотографировать, получить автограф, если повезет. Но я не писатель. В этом вся беда. Я украла рукопись и выдала за свою, чтобы стать женщиной, которую представлял себе Саймон, женщиной его мечты. Я люблю его, я признаю это. А он, похоже, любит ту, кем я для него стала — с этими голубыми глазами, шелковыми платьями и всеобщим обожанием. Я не знаю. Я знаю его не лучше, чем он меня. Странно. Все знают меня, и никто меня не знает. Это моя вина, я понимаю. Но я не могу сказать Саймону. Тогда у меня ничего не будет. Я бросила учебу ради него. Я вообще уже, наверное, не католичка. Я перешла в другую веру. Я стала еврейкой, чтобы быть ближе к моему еврейскому мужу. Он ненавидит евреев. Саймон не знает, что я еврейка, это я тоже сделала ради него, и эту тайну тоже не могу раскрыть. У евреев нет исповеди, кроме всеобщего ежегодного ритуала, как будто мы все грешили одинаково и для всех одна формула прощения. Саймон меня ни за что не простит. Он хочет, чтобы его обманули. Мне приходится давать ему то, что он хочет. Он мой муж. Я не могу и это потерять. И вот она я, новый Хемингуэй. Вот то достоинство, что он во мне видит, вот какую цену он назначил за наш брак. И ведь хороший брак, за исключением этого и прочего. У нас никогда не будет детей. Он не может. Мое потомство — этот роман, да и тот незаконнорожденный. Я могла стать хорошим ученым, писать честные книги. Я могла посвятить свою карьеру этой рукописи Хемингуэя. Вместо этого я сожгла оригинал, и теперь, чтобы написать о ней, мне придется писать о себе. Я не могу писать о себе. Поэтому я и не пишу беллетристики. Я ее печатаю. Я хорошая машинистка — и больше никто. Но есть машинистки и получше. Моя подруга Мишель печатает 120 слов в минуту. Она могла бы стать знаменитой писательницей в два раза быстрее меня. Она этого хочет, хочет той славы, которую сама дарит другим в своих воскресных статьях. Она ничего не понимает. Вот ее бой-френд Джонатон — он бы меня понял. По-моему, уже должен был. По-моему, он понял, что я фальшивка. Он слишком внимателен ко мне, слишком внимателен, чтобы принять меня за ту, кем мне положено быть, по мнению Саймона. Он друг Саймона. Может, и Саймон знает? Может, Саймон знает больше, чем говорит. Теперь он меня получил. Может делать что хочет. Он хочет этого. Этого и денег. Миллион долларов за две книги, за два года. Можно посчитать, сколько я стою для Саймона. Я получаю его за пятьсот тысяч в год. Плюс прибыль. Он получает прибыль от того престижа, что я ему приношу, понимаешь?Моя жена, писатель , говорит он людям, будто мое писательство объясняет, зачем он вообще взял меня в жены. Лучше объяснения я не вижу. Он целует меня, как младшую сестренку, пока я не выпрашиваю больше. Для него секс — обязанность, хотя, если ему от секса ни радости, ни детей, я не понимаю зачем. Наверное, я ему отвратительна. Я сама себе отвратительна. Я лишила мертвеца наследства, а всех живых ученых — возможности понять его, уже ушедшего в могилу. Я виновна. И признаю, что все, в чем я признаюсь в этих стенах, Отче, никогда не выйдет за их пределы. Я уже согрешила так, что теперь обязана грешить. Может, это моя кара? Делай со мной, что захочешь. Я не знаю, что мне с собой делать.
После этого Анастасия замолкла, некоторое время молчал и тот, кто принимал ее исповедь. Затем она услышала, как он поерзал на сиденье.
— No comprene, [28]— сказал он.
— Отец, — попыталась она на своем ломаном итальянском, — я грешить. Отец, помоги. Pater noster qui es in caelis… [29]
— Mille, [30]— сказал он, очевидно угадывая за продолжительностью признания или его бессвязностью серьезность ее греха.
— Миллион, — подтвердила она, явно знавшая итальянский хуже, чем ей казалось. Миллион «Отче наш». Вполне достаточно. Это как раз займет ее мысли на целую вечность.