Концепт, как и другие стилистические приемы, не был для Донна украшением, но всегда подчинялся замыслу стихотворения. Орнаментальными такие метафоры стали позже, когда они вошли в моду в творчестве некоторых последователей Донна типа Д. Кливленда [11].
В поэтическом мышлении Донна тонко развитая способность к анализу сочеталась с даром синтеза. Расчленяя явления, поэт умел и объединять их. Тут ему помогало его блестящее остроумие, которое он, предвосхищая более поздние теории Грасиана, понимал как особого рода интеллектуальную деятельность, особое качество ума (wit) и в конечном счете особую разновидность духовного творчества, куда смех, комическое начало входили лишь как один из компонентов. Остроумие давало Донну возможность подняться не только над людской глупостью и пороками, но и над хаосом окружающего мира. Благодаря искусству остроумия поэт, оставаясь частью этого падшего, раздробленного мира, в то же время глядел на него как бы со стороны и скептически оценивал его. Хаос мира стимулировал иронию Донна и двигал его мысль.
Умение столкнуть противоположности и найти точку их соприкосновения, понять сложную, состоящую из разнородных элементов природу явления и одновременно увидеть скрепляющее эти элементы единство — важнейшая черта творчества Донна. Она во многом объясняет бросающиеся в глаза противоречия его поэзии. Некоторые из них уже были названы: обыгрывание взаимоисключающих взглядов на природу любви или создание примерно в одно время гедонистических элегии в духе Овидия и эпистолярного диптиха «Шторм» и «Штиль» с его изображением хрупкости человека перед лицом стихий. В более поздний период творчества Донн создает горькоциничную «Алхимию любви» и религиозную лирику. Используя для создания священных сонетов медитации по системе И. Лойолы, поэт одновременно работал и над сатирическим памфлетом в прозе «Игнатий и его конклав» (1611). Памфлет был направлен против иезуитов и изображал Лойолу в карикатурном виде, сидящим рядом с Люцифером в центре преисподней. И в эти годы хаос мира давал пищу для скептического ума поэта, стимулировал его воображение, а разнообразные интеллектуальные концепции по-прежнему превращались в поэтические образы, искусно обыгранные Донном.
Хотя Донн всячески отталкивался от елизаветинцев, без них его поэзия была бы невозможна. Они сформировали традицию, в которой он был воспитан, и дали ему главный импульс для поисков нового. Экспериментируя, он всегда оглядывался на своих старших современников. Однако новаторство Донна было столь радикальным, что его творчество уже не умещается в рамки Ренессанса. В ранней и зрелой лирике Донн самым тесным образом связан с маньеризмом, стилем искусства и литературы, возникшим в период кризиса Возрождения. Как ни один другой поэт эпохи Донн выразил типичное для маньеризма дисгармоническое ощущение непрочности мира, воплотил присущую этому стилю рефлексию, характерные для него контрасты спиритуализма и чувственности. Поздняя же лирика поэта, и прежде всего гимны с их спокойствием и более гармоническим мироощущением, связана с барочной поэтикой, которая уравновесила контрасты маньеризма и в противовес ренессансному антропоцентризму создала новый синтез, по-своему определив место человека в необъятных просторах вселенной. Именно барочные тенденции стали главными в творчестве поэтов следующего за Донном поколения.
Другим крупным художником, повлиявшим на судьбы английской поэзии XVII века, был Бен Джонсон. В наши дни он гораздо более известен как драматург, один из талантливейших, современников Шекспира. Однако сам Джонсон в частных беседах называл себя поэтом, отдавая явное предпочтение стихам перед драмами.
Среди художников своего поколения Джонсон был, несомненно, лучшим знатоком античности, и многие его стихотворение представляют собой обработку греческих и — главным образом — римских образцов. Античность, по мнению Джонсона, была школой, обязательной для каждого поэта, желающего достичь совершенства.
Однако подражание древним обнаруживает в творческой практике Джонсона свои закономерности. Чем точнее он пытался воспроизвести оригинал, тем хуже, бледнее становились его стихи.
По единодушному мнению критиков, оба варианта перевода «Науки поэзии» Горация стали явной неудачей английского поэта. Успех ждал его в тех случаях, когда он, вжившись в оригинал, переосмыслял его в духе современности. Так рождалось смелое новаторство, строившееся на твердом фундаменте уважения к традиции древних. Сам Джонсон прекрасно понимал это.
В своем сборнике «Эпиграммы» (1616) Джонсон обратился к традиции Марциала. Правда, техника отточенной сентенции, полный иронии лаконизм Марциала, с непринужденной легкостью воспроизведенные Донном, меньше соответствовали характеру дарования Джонсона. Его эпиграммы длиннее марциаловских. Джонсону особенно удавались заключительные строки, часто содержащие неожиданный поворот мысли, который раскрывал суть эпиграммы. Подобно Марциалу, большое значение Джонсон придавал и композиции сборника, пытаясь сочетать разнообразные по тематике стихотворения. Главное же, что роднило его с римским поэтом, это сатирическое видение мира, равно как и зоркое внимание к быту и нравам.
Одним из лучших стихотворений сборника по праву считается «Приглашение друга на ужин». В этом полном легкого юмора произведении Джонсон опирается на несколько сходных по теме эпиграмм Марциала, где римский поэт, приглашая гостей, предлагал им со вкусом сервированный стол и дружеский разговор. Сохранив ряд деталей, почерпнутых у Марциала, Джонсон переносит события в современный Лондон. Изысканный стол сервирован поэтом на английский манер, и гостю он предлагает чашу любимого им Канарского вина. Его друг не увидит за столом неприятных ему людей типа известного тогда осведомителя Роберта Пули и т. д. и т. п. Своим искусством поэт заставляет читателей ощутить неповторимую атмосферу встречи друзей-интеллигентов, читающих за столом римских классиков и ведущих непринужденную беседу. Как утверждают исследователи, Марциал в своих эпиграммах противопоставлял изысканную простоту застолья безвкусной роскоши пиров, описанных в «Сатириконе» Петрония [12]. Банкеты под стать этим пирам устраивались и в современном Джонсону Лондоне. Одако для английского поэта важнее другое идеал интимного содружества умов, который противостоит упадку нравов его эпохи. Противоречие мудреца-стоика и мира выражено здесь в легкой, слегка игривой форме. Но обращение Джонсона к учению стоиков носило принципиальный характер. Влияние стоицизма было достаточно широко распространено в эпоху Возрождения и в XVII веке и затронуло многих английских художников той поры. В творчестве Джонсона оно особенно явно сказалось именно в лирике. Поэт был не склонен абсолютизировать вселенский хаос. Разладу современности Джонсон не только противополагал мифологизируемую им в духе «золотого века» античность, он считал, что художник, видящий неустройство мира, должен стараться как можно ближе подойти к идеалу стоического мудреца, возвышающегося над бурями судьбы. И с течением времени подобные настроения все более усиливались в лирике поэта.
Сатирический запал «Эпиграмм» Джонсона был гораздо мощнее, чем у Марциала. Римский поэт принимал мир таким, как он есть, иронизируя над его пороками, но ничего не утверждая и не отрицая. Для Джонсона же пафос отрицания и утверждения составлял суть его видения мира, и все стихотворения сборника легко делятся на две половины: в одних поэт бичует порок, в других — воздает хвалу добродетели [13].
Объектом сатиры Джонсона становятся придворные, провинциальные сквайры, охотники за богатыми невестами, занудные пуритане, ростовщики, алхимики, сводники, продажные адвокаты, бездарные поэты-плагиаторы, светские модницы, доносчики-осведомители, игроки в кости и т. д. Эти плуты и глупцы служат как бы эскизами к картине нравов Лондона, которую Джонсон с таким мастерством развернул в своих комедиях. Однако, несмотря на многочисленные бытовые подробности, в этой пестрой галерее трудно разглядеть отдельные лица. Такое отсутствие «фокуса» и предполагалось поэтом. В духе классицизма он сознательно приблизил отрицательные персонажи своих эпиграмм к типам, которые и подвергаются сатирическому осмеянию.