Двадцать пятое сожжение, семь лиц:
Давид Ханс, каноник из нового собора
Вейденбуш, сенатор
Жена трактирщика из Баумгартена
Старуха
Маленькая дочка Фалькенбергера (была казнена отдельно и сожжена в гробу)
Маленький сын судебного пристава при магистрате
Вагнер, викарий из собора (был сожжен живьем)
Двадцать восьмое сожжение, шесть лиц:
Жена Кнерца, мясника
Дочка д-ра Шульца, младенческого возраста
Слепая девушка
Шварц, каноник из Гаха
Элинг, викарий
Бернгард Марк, викарий из собора
Двадцать девятое сожжение, пять лиц:
Фиртель, пекарь
Трактирщик из Клингена
Судебный пристав из Мергельсхайма
Жена пекаря из Бычьей Башни
Толстый дворянин
Из этого списка явствует, что все перечисленные жертвы пошли на смерть по одной-единственной причине: всех их считали колдунами и ведьмами. Осудить из жадности бедных бродяг не могли; зависть не могла послужить причиной казни слепой девушки из 28-го сожжения. Наконец, какая ненависть могла бы возвести на костер невинных детей, кроме той, что рождается из страха перед социальной и нравственной катастрофой, грозящей погубить самые основы, на которых покоится традиционный уклад?
Общество раскололось на два лагеря. Представители одного из них цеплялись за духовные идеалы прошлого, усматривая надежду на спасение только в соблюдении строжайших религиозных предписаний. Это были поборники постов, целомудрия, самобичевания, полного сосредоточения на возвышенных мыслях, отречения от всех удовольствий, отказа от всех материальных благ, которые дарует щедрая земля своим детям, дисциплины и подготовки к загробной жизни. Они верили, что такими сверхчеловеческими усилиями, действуя только во славу Божию, возможно избавить мир от всех бедствий, войн и катаклизмов и умиротворить гневливого Отца.
Представители второго лагеря тяготели к идеологии, которую можно приблизительно определить как материалистическую. В земных благах, утверждали они, нет ничего греховного; напротив, они необходимы человеку для нормальной жизни. Новые открытия и изобретения влекли за собой зарождение новых потребностей. Начинался процесс роста капитала, индустриализация делала первые робкие шаги. Болезни уже далеко не всегда считались делом рук демонов. Ученые-естествоиспытатели, которых осуждали с такой же готовностью, как и ведьм, приступили к исследованию истинной природы человека. Дни, когда папы запрещали всякое хирургическое вмешательство, сопровождающееся пролитием крови, остались в прошлом. В революционном шестнадцатом столетии голос простого человека, отстаивающего свое права на счастье, слышался все громче и громче, и благосостояние уже не считалось привилегией избранных.* Косная иерархия феодальной системы рухнула; городам были дарованы вольности; низшие сословия начинали думать и задаваться вопросом о законности привилегий, которыми пользовалось рыцарство.
Крестьяне прибили на ворота дворца императора Максимилиана куплет следующего содержания: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, Где тогда был дворянин?» На это император ответил совершенно честно, в согласии со своими твердыми убеждениями: «Я — всего лишь человек, как все люди, Своим отличием я обязан только Богу».
И в самой гуще этой беспокойной эпохи оказалась фигура ведьмы — не просто злодейки, вредящей своим соседям, но крайнего воплощения всего того, против чего так ожесточенно боролись христианские идеалисты. Но оставаясь в душе крестоносцами, эти рыцари духа прибегали к самым что ни на есть материальным средствам и методам. Так Кальвин, действуя в полном согласии со своим идеалом, сжег Сервета — ученого, осмелившегося заявить, что кровь в теле человека циркулирует по кровеносным сосудам.
И вскоре гонения были «поставлены на поток», превратившись в самостоятельную отрасль государственной экономики. Эта отрасль обеспечивала рабочими местами судей, тюремщиков, палачей, экзорцистов, дровосеков, писцов и экспертов в области ведьмовства. Отказ от процессов над ведьмами повлек бы за собой настоящий экономический кризис. В продолжении преследований были заинтересованы все, кто кормился за их счет. Для обвиненных в ведьмовстве не оставалось никакого выхода из положения, кроме «чистосердечного признания». Их доводили до такой степени отчаяния, что смерть на костре казалась им не столь ужасной, как попытка отстоять свою невиновность. Один из самых здравомыслящих противников ведьмовских процессов, иезуит Фридрих фон Шпее (1591 — 1635), заявил: «Мне часто приходило в голову, что все мы до сих пор не стали колдунами только потому, что нас всех не пытали. В самом деле, есть зерно истины в недавней похвальбе одного инквизитора, осмелившегося утверждать, что, сумей он дотянуться до Папы, он и его заставил бы сознаться в занятиях колдовством». Каноник Лоос объявил, что война, развязанная во имя идеала, на самом деле мотивируется сугубо материальными интересами. Процессы над ведьмами он называл новой разновидностью алхимии, обращающей человеческую кровь в серебро и золото.
Защита идеала — не профессия, а призвание. Но охотники за ведьмами были ремесленниками со своей профессиональной гордостью. Палач огорчался, если ведьма упорствовала, не желая признаваться. Для него это было равносильно личному оскорблению. Чтобы «спасти лицо», он предоставлял обвиняемой умереть под пытками: так его честь не страдала, поскольку вина за убийство в подобной ситуации возлагалась на дьявола. Появление подобных профессионалов привело к результатам, совершенно противоположным тем благородным чаяниям, которые первоначально возлагались на ведьмовские процессы. Процессы эти превратились в столь прибыльный бизнес, что жены палачей стали щеголять в шелках и разъезжать на лошадях с дорогой упряжью или в богато украшенных каретах — и, разумеется, никто не осмеливался упрекнуть их за это. За время процесса помощники палачей успевали поглотить немало еды и выпить немало вина и пива. Свидетельство тому — дошедшие до нас счета от трактирщиков. За каждую сожженную ведьму палач получал гонорар. Никакой другой профессией ему не разрешалось заниматься, а потому ему оставалось лишь совершенствоваться в своем ремесле. Вскоре выяснилось, что пытки — безотказный способ сохранить «клиентуру». Под пыткой ведьму принуждали называть своих сообщников — и из одного процесса рождалась сотня новых. Это был поистине сатанинский perpetuum mobile.
Веселиться было грешно. Народные развлечения, не предписанные Церковью, вели прямиком в ад. Однако казни ведьм породили новое «развлечение»: они сами превратились в своего рода зловещие праздники, которых не сыскать было в церковном календаре. Местом казни отныне могла стать любая площадь — лишь бы она была достаточно велика и вмещала всех любопытных. Неподалеку от костра размещали на скорую руку лотки с провизией и временные лавки, где зрители могли купить сувениры, четки, иконы и изданные по случаю казни памфлеты.
Иногда в один день сжигали сразу нескольких ведьм; подчас число их доходило до сотни. Толпы, обуянные навязчивым страхом перед Сатаной, переносили свою ненависть на осужденных, которым поэтому не приходилось рассчитывать на сочувствие со стороны зрителей. В таких публичных казнях, по словам Шиллера, ужасное сочеталось с комическим. Древние обряды жертвоприношений возродились в них в сниженной форме — форме цирка. Испанские инквизиторы облачали осужденного в желтую рубаху и картонную тиару, на которой были нарисованы черти, языки пламени и человеческая голова на горящей вязанке дров. Процессия, двигавшаяся к месту казни, походила на те древние языческие празднества, когда приносили в жертву подставных царей. В германских странах до сих пор существует обычай во время карнавала сжигать на костре чучело, олицетворяющее зиму. И те же самые пережитки язычества, как ни парадоксально, сохранялись в аутодафе и в сожжении чучел осужденных, не доживших до казни. Такую куклу торжественно несли на шесте и сжигали на костре вместе с гробом покойного. Суды устраивали прямо на рыночной площади. Рядом с эшафотом устраивали зрительские ложи для короля и королевы, для знатных особ, советников и инквизиторов. Церемония растягивалась на весь день. Приговор оглашали со специального помоста, а осужденный должен был выслушивать его, стоя в цилиндрической клетке в центре площади. Над площадью устанавливали огромный навес для защиты от солнца (точь-в-точь, как в древнеримских цирках), и священное негодование, которым была охвачена толпа, сдерживалось торжественностью церемонии, проводимой в самых комфортных для зрителя условиях. Карнавальную атмосферу поддерживали и особые костюмы, в которые облачали осужденного — желтые рубахи (санбенито или самарры). Все это делалось, чтобы произвести на толпу как можно большее впечатление.