— Вон оно что! — озабоченно проговорил егерь; не вылезая из лодки, он освещал балаганчик фонарем. — Лиса наведалась к бобрам. Вот незадача! И что теперь делать? Ведь эта лиса перетаскает бобрят. Где уж за ней, вертихвосткой, уследить Марфе да Бобу. Обманет, обведет бобров вокруг своего облезлого хвоста и утащит маленьких…
Дождь лил, а Валдай стоял в лодке и думал, что же делать с бобрятами: там и медведь набредет да разворочает шалашик, и волки могут напасть… Всяких бед надо ждать. Неизвестно еще, когда прорежутся глаза у бобрят, чтобы мать могла спасти их в воде.
Появился Алкан, стряхнул с себя воду, прыгнул в лодку и виновато приблизился к хозяину.
— Что лису прогнал, молодчина! — егерь трепал горячие уши собаки, она доверчиво прижалась к ноге хозяина.
Дождь перестал на рассвете, но еще долго осыпался с деревьев, и листья кивали, как бы приветствовали ясное утро. Задолго до восхода солнца по релкам закуковали кукушки;-звонко запели иволги, заугукали и забубнили голуби. Над равниной взошло большое и спокойное солнце.
Бобры вынырнули из-под затопленной черемухи, где пыхтели да плескались ночью, вскарабкались на берег и отжимали на себе шерсть, что-то выщипывали, выбирали друг у друга на спинах, ныряли вниз головой, барахтались в воде и опять лезли на берег. Потом незаметно сгинули под черемухой и больше не показывались. И детеныши не пищали, не хныкали в травяном балаганчике, вроде бы их там и не было.
Подплыл на лодке Валдай, походил вокруг шалаша — ни звука, заглянул внутрь — и там пусто. Лежит гнездышком старая фуфайка, а бобрят нет. Догадался Валдай, почему Марфа и Боб булькались под черемухой и нырнули туда утром — бобры вырыли нору с входом из реки. Одно непонятно егерю: каким способом они перетащили своих детенышей? Вероятно, когда плотину сорвало половодьем и утопило хатку, призадумались бобры: как выжить им на Лавече? Не признав травяной балаган Валдая надежной крепостью, взялись рыть нору.
Поглаживает свою бороденку Валдай, заострив ее гвоздиком. Он спокоен за малышей. Теперь уж точно: быть бобрам на Лавече!
Сняли палатку, уложили в лодку вещи и, не заводя мотор, поплыли домой по течению. В это время неуклюжий Боб топал по тропе из осиновой релки, по привычке тащил к берегу тяжелое полено — укреплять плотину. На краю обрыва, под которым уже валялось несколько бревешек, Боб недоуменно застыл в обнимку с поленом. Стоял и огорченно фыркал, почесывая в раздумье спину. Смешно и грустно было смотреть гостям и Валдаю на Боба с короткой памятью. Да и то сказать, разве за одну ночь отвыкнешь от того, что веками, усваивалось, передавалось из поколения в поколение? Пока привыкнет Боб к норе, еще немало поработает впустую.
Быстро плывет лодка по Лавече, только успевай отгребать веслами от нависших кустов и заломов. Вода поднялась высоко, стали обширными заливы и озера; где вчера был ручеек, там поток шумит… Чмокают, неистово хлещутся в траве щуки, сомы, сазаны… Плывут и разноцветные кузнечики, козявки, сорвало их где-то стихией с насиженных былинок и неизвестно куда уносит.
Глава пятая
1
Пока отдежурил на колхозных складах Рагодин да пришел домой, подоил корову да сварил картошки, в огороде то да се сделал — вот и вечер наступил: пора на водомерный пост грести. Рагодин побывал в магазине и, нагруженный котомкой, с бидоном сметаны, приковылял на берег. Отомкнул оморочку, стащил ее на воду, кое-как уселся: здоровую ногу подвернул, как устроить протез? Везде он мешает. Вытянул протез вдоль борта. Телепается оморочка, руки Рагодина не хотят брать еловое весло, ослабели за день, но отчаливать надо, куда же денешься! Ему бы только отъехать первые сто метров, постепенно руки обтерпятся на весле, и нытье в спине уймется. Тогда жить можно будет. Вокруг неподвижного старика комары затабунились. Заря вечерняя затухала, пора ехать! Рагодин с усилием взял весло, оно казалось ему непомерно толстым и жестким — мешали сухие мозоли на ладонях. Старик намочил руки и взмахнул лопастями.
Позванивают капли, воркует быстрая вода под оморочкой; чебаки на косе играют, заполощется, зашумит щука — мелюзга брызнет к берегу. На середине реки отсветы лазоревого неба, в глубине тальников уже черно. Поразмялись старые руки, и протез, кажется, нашел свое место в оморочке.
«Пускай во мне перетрутся все шестеренки и рычажки, я все одно должен грести и грести. Отлеживаться некогда…»
Примерно так твердит Рагодин себе без малого уже тридцать лет — с тех пор, как вернулся из госпиталя домой. Тогда вспахал огород, а засевать его нечем: семенную картошку и кукурузу еще зимой ребята съели. Должность конюха, кроме трудодней, ничего не давала. Взялся Рагодин сапожничать, плату за починку обуви брал семенами, тем и посадили огород. Картошки молодой, кукурузы дождались, завели телку. Тут и колхоз начал трудодни отоваривать зерном. Родился Гоша. Жизнь обещала Рагодину послабление, отдых. Запохаживал было он в клуб в хромовых сапогах.
Только меньше перекура была отдышка. В войну жена без хозяина голодала, по осеннему половодью ходила босиком, однако болела мало. Вернулся муж домой — жена начала год от года портиться и померла. Остался Рагодин с тремя ребятишками. Сколько раз бывало, что и жить ему не хотелось; тверже протеза ночами деревенела душа. Клял минный осколок: зачем ударил в ногу, а не в грудь! Не видел бы тогда сирот, смерти жены, не мучился бы сам… Утром всходило солнце, просыпались дети, и Рагодин брался за работу — бездонную, как омут.
Через год после смерти жены он привел к себе вдовицу с мальчишкой. Понаблюдал за ней, как она управляла хозяйством, как относилась к его ребятам, и выгнал. Так и вырастил своих один. Дочери замуж повыходили, Гоша отслужил в армии, вернулся в колхоз — вездеход взял. Дождь и пурга, а он прет напропалую через мари, через реки, фуфайка вечно у него нараспашку. Боевой, работящий парень! Старик Рагодин начал уж верить: все! Теперь-то он дожил до своего отдыха, теперь ему осталось держать домишко ради городских внуков — глядишь, и сын женится. Гоша женился. Рагодин ловил себя на мысли, что дети от сына будут ему роднее дочерних.
И вдруг молодоженов начали звать в больницы, просвечивать им легкие, увезли лечиться…
Ночь глуха, пахнет влажными травами; высокие звезды мечутся под густо-синим куполом неба, сталкиваясь, искрят. Над Рагодиным носится козодой, привлекает безмолвную птицу седая голова старика.
— Вот я тебя! — замахивается веслом Рагодин, а сам доволен, что не покидает его птица. Хоть она и неприятна своей скрытной жизнью, а все-таки живая душа.
Оморочка застревает на песчаных выступах, натыкается на кусты; ветки шумят по бортам, спружинив, хлещут по старику. Он наказывает себе: столько-то должен проехать и тогда уж отдохнуть. Выгребает задуманное расстояние и еще гребет… Оморочка плотно садится на мель, старик раскачивается, упирается веслом в песок — все напрасно. Тогда втыкает весло в дно, привязывает оморочку и мостится вздремнуть, накрывшись фуфайкой.
Засыпает он мгновенно; спит по-стариковски недолго, часа два. Просыпается озябший, здоровая нога бесчувственна — отрезай в паху и не услышишь. Старик, негромко ругаясь и постанывая, поднимается на ноги, топчется — ждет, когда по ноге побегут мурашки и заболит она саднящей болью.
Сереет утро, тальники в тяжелой дремоте свесили ветки до земли, посвистывает незаметная пищуха, соловей-красношейка дурашливо передразнивает иволгу и чечетку. Рагодин выкуривает папиросу, высматривая в ернике непоседливого соловья, умиротворенный, садится удобнее и гребет…
2
Беспокоит Рагодина залом ниже водомерного поста. Бурлит вода над бревнами, сине-зеленая, что купорос; валится через топляки, грохочет и гудит, словно бухается в пропасть. Перед заломом у старика всегда нехорошее настроение.
— Разнести бы тебя в пух и прах динамитом! — мрачно грозит Рагодин.