2
Изможденный Гоша опустился на колоду, Нина присела рядом и созналась, что назад идти у нее нет сил.
— Ну мымра! Мокни из-за нее теперь! — психовал Гоша. — С вами вылечишься. — Кого он имел в виду, говоря «с вами»? Вероятно, и козу и Нину. — Ну давай так и будем каждую ночь, в дождь бегать на крики…
— Если бы отсиделись в доме, а утром нашли задушенную косулю, сердце мое изболелось бы, — сказала Нина. — Теперь хоть и устала я, сил нет, а радостно. Вон сосет маленький, никак не насосется. Счастье-то какое ему!
— Ты бы выключила фонарь: батарейка сядет, тогда уж точно околеем на колодине…
— Я готова до утра просидеть в обнимку с тобой. — Нина выключила фонарь — черным-черно стало. — Страшно-то как! Где твое ружье, Гоша? — Нина положила дробовик на колени мужу.
Он провел пальцами по ее мокрому горячему лицу: острые косточки ниже висков, брови и ресницы шершавые, холодный твердый носик, щеки прохладные. Неизъяснимая нежность вспыхнула в душе Гоши к жене, но прятал свои чувства за напускной грубоватостью; он и сам доволен был, что спас козлиху, не испугался идти в тайгу в слякотную ночь, и… сердился.
Нине показалось, кто-то бегает по старой волглой листве. Она включила фонарик. Косули с детенышем не было, на том месте, где они стояли, качалась ветка клена.
— Полудник Валдайка идет, кто же еще, — съязвил Гоша, — торопится озолотить тебя за спасенную животину.
— Опять сказки про лешего?
Никакие это не сказки! В детстве Гоша сам видел Валдайку… Как-то раз наловил он в обсохшем озере полную фуражку утят, бежал по кочкам в деревню и неожиданно слышит: кто-то зовет его. Оглянулся — никого нет. Побежал — опять кто-то зовет. Ну, Гоша и припустил со всех ног. Выдыхается в пырее, падает; утята свистят в фуражке. Выскочил на бугор у деревни, оглянулся — далеко в траве стоит Валдайка и грозит ему кулаком: сам весь косматый, в лохмотьях медвежьей шкуры…
— Это твоя выдумка или приснилось да выдаешь за правду? — не поверила Нина. Говорила она напряженно, посвечивая фонарем, освещала ближние кусты; жутко было слушать в дождливую ночь, в тайге, хоть и вымысел; про полудника не верит, а все-таки тянет ее послушать еще.
Гоша обещает рассказать дома и днем: и так уже напугал Нину.
— Нет, уж если начал, не тяни до другого раза! Про колдунов и чертей везде слушать страшно, однако это самые любимые сказки детей и взрослых.
— Ну, раз не боишься, вот тебе еще про Валдайку. — Гоша поправляет на коленях дробовик и говорит громко, оглядываясь по сторонам. — Раз с Чурбаком, охотником из Талиновки — помнишь, ты хотела норку купить у него на воротник, — вот что было… Убил он зимой трех сохатых — сразу. Стояли в ернике, а он с карабином. Свалил одну — другие стоят, не знают, куда бежать: от выстрелов везде грохот раздается. Смотрят на Чурбака и стоят. Он вторую сохатуху уложил, и третья брыкнулась. Телок годовалый поднялся — он и телка… Срубил лабаз Чурбак, взвалил на него мясо, закрыл шкурами, сверху палаткой и лапником, опутал лабаз красными тряпицами, навил из лимонника колец, от волков и ворон — как надо, оборону устроил… Приходит ко мне Чурбак: так и так, говорит, поедем за сохатыми. Я согласился. Двое суток пробирались на вездеходе к лабазу. И что видим? Ни кусочка мяса! Палатка в клочья разорвана, от шкур одна шерсть осталась. Вокруг снег избит волками. Чурбак как увидел, аж заплакал. И у меня язык закоченел: скажи мне раньше, что волки флажков не испугались, я бы не поверил.
— При чем же тут Валдайка? — не гася фонарь, спросила Нина мужа.
— А при том… Когда Чурбак свалил первую сохатуху, он услышал окрик; думал, гул от выстрела отзывается. Кричал ему Валдайка, предупреждал. Убей он одну сохатуху, не пожадничай, никакие волки не тронули бы мясо. Это Валдайка натравил волков… Многие слышат его голос и знают про его дела, однако редко кто видит Валдая. Не любит показываться.
— Какой добрый колдун Валдайка!.. — сказала Нина. — Побольше бы таких колдунов в жизни, чтобы на месте преступления карали подлецов. Только это все выдумки под случаи: ты наловил утят — значит, напакостил, потому боялся наказания, вот и пригрезился тебе Валдайка. У страха глаза велики. Мясо у Чурбака съели волки, потому что проголодались.
В лесу по-прежнему как будто бегали зверьки, а может быть, крупные капли строчили с веток…
3
Утром приехал на водомерный пост старый Рагодин. Дойная коза, которую привез он для лечения больных, голодная, орет в сарайчике, в избе над печкой развешана мокрая одежда, а молодые спят, и головы им лень поднять да взглянуть на отца.
Обидно старику. Всю ночь он плыл к ним на оморочке, заботится, как бы вылечить их, на ноги поставить, да где ему справиться, когда больные сами себе не помогают.
Рагодин выпустил козу пастись, занес в избу дров и начал растапливать печку.
— Где это вымокли?
— Мы таежные спасители, батя, — сквозь дремоту пробормотал Гоша.
— Дикую косулю спасали, в развилке повисла, — простуженным голосом добавила невестка. — С ней и козленочек был, такой маленький… Чуть не пропали, бедные.
— Не годится так, ребята. Вам ли не знать, как губительна для чахоточных сырость, особенно простуда? Чем так вот, — Рагодин взглянул исподлобья на кровать, — езжайте-ка в больницу, там за вами присмотрят. Поезжайте…
Печка загудела. Рагодин, усиленно пристукивая протезом, подался на реку измерять температуру и уровень воды; садился на сырую корму лодки, греб оморочным веслом. Без точек и запятых струится вдоль бортов вода, как и мысли у Рагодина.
«Косулю спасали, видишь ли. А кто их спасет?.. Боюсь, как бы не померли без меня, им хоть бы хны: по сопкам лазят, на дожде стынут, а после лежат пластом. Для меня самое главное теперь — их выздоровить, у них, видишь ли, есть еще и другие заботы. Будь у меня пенсия, все бросил бы да присматривал за ними, а то ведь год осталось до пенсии в сторожах ходить, разве бросишь? Они как маленькие, не понимают, нянька им требуется…»
Думал старик выгрузить на посту котомку и сразу вернуться домой, но задержался на три дня: молча ухаживал за сыном и невесткой, копался в ульях, посадил картошку.
Уезжая, сказал молодым супругам:
— Завтра меня опять ждите. Хозяйством попущусь, сам загнусь, но так и буду мотаться к вам до последнего своего дня.
Сидят на берегу супруги — виноватые, неловко им перед отцом, смотрят на его согнутую спину в хлипкой оморочке, на поблескивающее неспешное весло и твердо решают лечиться по-настоящему. Хватит старика сердить, он ради них мается. Ему бы пора греться на завалинке, а он почти каждый день по двадцать километров туда и обратно отмахивает веслом.
Едва оморочка скрылась за кривуном, Гоша заметался, как заяц на затопленном островке. Драповая кепка задрана вверх козырьком, шея тонко вытянулась из большого воротника фуфайки; Гоша, казалось, всем долговязым туловищем что-то слушал и ждал.
Недолго он радовался безлюдью на водомерном посту (а может, притворялся, чтобы угодить Нине), уходил с дробовиком вдоль берега, бродил у заливов, задыхаясь и падая, залезал на крутую вершину сопки, поросшую редким дубняком, и там часами простаивал, как будто поджидал момента, чтобы заглянуть за далекие снежные горы. Гоша считал по пальцам день за днем, прожитые на водомерном, как в армии последний срок службы. Он просто изнемогал в безделье и скуке. Не слушая упреков жены, взялся копать огород, заросший пыреем и леспедецей; копщиком оказался квелым: истекая потом, быстро уставал и задыхался. Внешне тихий, он просиживал истуканом на крыльце, отчужденно глядя на беспокойных в любовную пору птиц. Маточкино молочко, пергу и мед как лекарство Гоша не признавал, называл «мурой»; уколы, предписанные районным врачом, правда, терпел, да и то лишь бы отвязалась жена.
Раз Нина ждет-пождет Гошу с водой, а его все нет. Спускается она к берегу и видит: на носу дюралевой лодки сидят двое парней, с ними и Гоша. За шумом тайги Нина не расслышала, когда подлетела лодка к посту. Гости выпивают, закусывают.