«„Просто мне нравится, что они у меня есть, — цитировал журнал слова миссис Ноулс, добавляя: — Они такие старые, ручной работы. Их приятно трогать“. Она, смеясь, трогала страницы и ткань переплета: „Правда, красивые?“ Она взяла одну, провела рукой по выцветшей коже: „Я просто дорожу ими как вещами“».
В этом сбивчивом тексте, может, из-за режиссуры, может, из-за ее плохой игры, я не сумел различить голос самой Рени.
На каждой полке, выше, чем удобно дотянуться, стояла коллекция куколок высотой два-три фута с проволочной основой, «…какие изготавливались кукольных дел мастерами во Франции девятнадцатого века. Искусные портные одевали их в точное подобие нарядов в масштабе один к четырем. Головка у каждой чуть склонялась вперед, словно они смиренно и скромно прятали взгляд… Имеется ли у миссис Ноулс хоть одна из настоящих кукол, которые высоко ценились за изящество изображения, мельчайшие детали в одежде и точное соответствие костюмам определенного времени? „О нет, — говорит она, любовно разглядывая свои крошечные манекены. Я ценю их как женские фигурки, крошечные, зато идеализированные, такие молчаливые, но пустые, без всякого характера или личности, и все же явно женственные… Они очаровательны!“»
Ее маленькие коллекции, книги, ценимые как вещи, пустые проволочные скелетики куколок в контексте комнаты, почти лишенной черт личности, — они очаровали и меня. Вопреки очевидному факту, что дом был приукрашен к визиту фотографа и журналиста под суровым взглядом суетливого дизайнера интерьеров, для которого эта статья была важной рекламой; несмотря на то что все это было только наметками мнения, которое я нехотя составлял о женщине, сам собой напрашивался вывод, что в ее обстановке сказалась внутренняя опустошенность, из которой она не видела выхода.
Меня так поглотили эти мысли, что я не услышал, как вернулся Ноулс, хотя он нес в руках два графина, позванивавших кубиками льда.
— Ничто не прочищает человеку мозги лучше хорошей задницы, — сказал он, подавая мне один из графинов. — Особенно если человек в трауре.
VIII
Ноулс с довольным видом задрал ноги на край столика.
— Читали когда-нибудь девиз под часами на южном фронтоне церкви Святой Марии?
— Вообще-то, читал. «Сын, помни о времени и избегай зла». Ветхий Завет. Иезекииль?
— Хрен его знает, — пожал плечами Ноулс. — Только будь это моя церковь, там было бы написано: «Сын, помни о времени и найди себе добрую шлюху».
Он от души расхохотался и показал мне свой стакан.
— Бренди, Дэнни?
— Бренди, — согласился я, — но это не ваша церковь.
— А, — он вынул руку из кармана, чтобы махнуть ею на ландшафт за окном. — Нельзя же владеть всем.
Кажется, он не совсем верил собственным словам.
— Я часто задумывался, — вслух проговорил я, — что когда Дана вернулся в Сан-Франциско…
— Кто?
— Ричард Генри Дана. Автор книга «Два года на палубе».
— А, — невнятно протянул он, — книга…
— Книга, согласился я: — Когда Дана впервые побывал в Сан-Франциско в 1835-м, по эту сторону залива жил только один человек, белый торговец Вильям Ричардсон. Тот узкий проход между Сосалито и Милл-Вэлли назван в его честь. Все прочие туземцы, вроде так называемых индейцев олонов, жили на том берегу бухты, где всегда намного теплее.
— Тот парень, видимо, был ирландцем, — буркнул Ноулс.
— Тогда наш климат был как раз по нему, — рассмеялся я. — Через двадцать четыре года Дана снова побывал и Сан-Франциско и нашел на его месте мегаполис со стотысячным населением. За это время отшумела «золотая лихорадка».
— В 1849-м, — с сожалением подтвердил Ноулс.
— Перемены поразили Дана, но не лишили остроумия. В качестве одного из способов изучения этого выросшего в одночасье города он посещал разнообразные церкви, по две или три в одно воскресенье. Его удивило, что в одной католическая служба велась исключительно на французском. Побывал он и на службе в церкви Святой Марии в том самом приходе, о котором мы говорили.
Обращенное к окну лицо Ноулса было печально.
— Дана заметил, что в церкви очень душно. В этом и в других отношениях он счел ее весьма похожей на подобные службы в церквях Бостона и Кембриджа, изобилующими, цитирую: «разумом в столь малой пропорции к такому множеству лиц».
Ноулс обернулся ко мне с улыбкой.
— Неужто он это сказал?
— Даже написал.
— Не удивительно… — он снова отвернулся к окну. — Нашли бы мы отличия сегодня… сколько там лет спустя?
— Сто сорок или около того. И, нет, не думаю, чтобы многое изменилось. Однако, между нами, нам было бы не с чем сравнивать. Я правильно понимаю, что вы перешагивали порог церкви Святой Марии не чаще меня? Что вы прочитали надпись на фронтоне, проезжая на троллейбусе или по дороге на ленч в «Таддич гриль»?
Он кивнул.
— Богом клянусь, этот человек мне по душе. Как его звали?
Я повторил. Ноулс записал имя Дана и название книги на стикере.
— Черт хвостатый! — Он уронил перо. — Начисто забыл об этой игре.
Он выхватил пульт управления из ящика на своем краю стола и направил на стену, противоположную окну. Дверь-ширма откатилась в сторону, открыв большой телевизор с начинающим мерцать экраном. Скоро по экрану забегали футболисты. Рев толпы и выкрики комментатора заполнили комнату шумом.
— Ноулс, — прокричал я, — выключите его.
Он с удивлением взглянул на меня:
— Это же образцовая игра.
Я указал пальцами на уши.
— Вы поговорить хотели или что?
Вздернув бровь, он приглушил звук.
— Конечно.
— Я не хотел бы выходить из себя, но если есть что-то, что я ненавижу больше футбола, то это — телевизор.
— Правда? — Ноулс не скрывал удивления. — И как вы с собой уживаетесь? — он улыбнулся. — А как насчет пустого стакана? Он тоже вызывает ненависть?
И он поднял свой стакан.
Я взял свой.
— Тут вы меня достали.
— Проклятые интеллектуалы… — он нажал кнопку телефона.
— Сэр? — услышал я голос Альфреда.
— Еще два, — приказал Ноулс, допивая свой бренди.
— Сию минуту, сэр.
На большом экране ящерицы продавали пиво. Через тридцать секунд Ноулс нарушил молчание.
— Она была очаровательная брюнеточка, верно? И самолюбие — настоящий огонь. Внешность, думаю, она унаследовала от мамаши. Так или иначе, отца она не знала. Честолюбие развилось у нее с детства, которое проходило большей частью в трейлерном парке в Стимбоат-Спринг. Ее мать так и живет в трущобах на северо-западе Невады. Она была на похоронах.
— Ее не Руфи зовут?
Ноулс кивнул.
— С ней была моя бывшая жена.
Я моргнул:
— Та еще штучка.
— Тут вы правы.
Он ткнул пальцем в левый верхний угол телевизора.
— Где-то в северо-западном углу. Коттер Пин, Невада. Не бывали там? — Он хихикнул. — Никто там не бывал. Потом какой-то японец купил горнолыжный склон вроде бы называется «Маунт-Гарднер»; парень, который его продал, совершил убийственную сделку — Коттер Пин стал для Руфи уж слишком цивилизованным. С одной стороны, на этом холме лыжному курорту не бывать — и это для Руфи хорошо. Там даже нет мотеля, куда можно бы продавать мыло. Осенью охотники на оленей спят в своих грузовичках за баром. За пять лет, что мы с Рени были женаты, она ни разу меня туда не свозила. Я раза два в год разговаривал с Руфи, если случайно брал трубку, когда она звонила. Только она со мной не разговаривала — она звонила, чтоб поругаться с дочерью. Если разговор длился больше десяти минут, так только потому что кто-то слишком долго не мог перестать орать, чтобы повесить трубку.
Он открыл ящик с другой стороны стола.
— Руфи требовалось внимание, которого Рени ей дать не могла. Хотите сигару?
— Ну, я…
— Хорошая.
Он бросил мне тонкую дешевую сигару и добыл вторую для себя.
— Не курите, футбол не смотрите, телевизор не смотрите. Каким хреном вы занимаете день, Дэнни?
— Работаю.