Вот так я и узнал его историю. Мальчик заслуживал жалости. Он никогда не сидел за семейным столом, потому что семьи у него не было. Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата. Женщины у него и то не было, потому что он еще никого не любил. Он, сдается, любил своих пациентов как товарищей по несчастью, но никто не ответил ему взаимностью. Он даже не знал, как это делается.
Он толковал о примочках и бальзамах, которые составлял для Марчеллы, о том, как порозовели ее щечки после того, как он накормил ее питательным бульоном. Но, разумеется, отчеты, которые я выслушивал в гаме грязной ostaria,повествовали о зарождающейся любви Санто к моей маленькой госпоже, о том, как та медленно расцветала с того самого момента, когда они впервые встретились взглядами во дворе, где умирал бедный конт Пьеро. И о том, как это чувство росло и крепло с каждым днем теперь, когда он постоянно виделся с ней, и что отныне от него зависело, чтобы Марчелла выжила, хотя ее братец нацелился убить их обоих.
Марчелла Фазан
Я вновь начала вести дневник. Первым, что я написала, были вот эти строчки; «Теперь меня лечит доктор Санто Альдобрандини. Полагаю, Мингуилло нанял его, потому что он берет Недорого и живет рядом».
Когда доктор Санто впервые улыбнулся мне, не только губами, но и своими теплыми карими глазами, я написала, что они на самом деле «…яркие, искрящиеся, каштановые, добрые, Мягкие, темно-коричневые и рыжие, с чистыми белками, похожие на крылья белой цапли, летящей над вечерними водами лагуны».
Сестра Лорета
Старая prioraпокинула сей бренный мир. Учитывая свои многочисленные добрые дела, я надеялась, что уж теперь-то святые отцы предложат мне освободившуюся должность. Но на этот раз они не пожелали встать на мою сторону. Полагаю, влиятельные дядья по чьей-то просьбе убедили их не делать этого. На совете монахинь была избрана новая priora.
Она оказалась худшей из всех, кого мы знали. Перо мое не в состоянии описать ее добродетели, потому что таковых не было. У тех, кто состарился во грехе, на совести остается больше черных дел, чем у тех, кто прожил еще слишком мало, чтобы закоснеть в безнравственности и пороках. С избранием матери Моники в нашем монастыре начался период возмутительной фривольности. Сестер волновала лишь музыка безбожного итальянца по имени Россини. [87]
Эта женщина истратила четыре тысячи франков из фондов монастыря на приобретение пианино и нотных изданий, чтобы похотливые и развратные мелодии Россини эхом звучали в наших стенах, задевая нежные струны девичьих сердец днем и ночью. Тем утром, когда пианино прибыло в наш монастырь, все обитатели Святой Каталины предавались bacchanalia. [88]Под окнами некоторых монахинь я даже унюхала аромат сигар.
Я плакала оттого, что наша земная мать ведет дочерей дома Божьего к роскоши, вульгарности и даже табаку.
Но мои упреки никто не слушал. Я по-прежнему оставалась vicaria,но не по выбору монахинь, которые осмеливались выражать свое неудовольствие тем, что вели себя так, будто меня для них не существовало. Разумеется, я и сама не выказывала желания жить дальше. Моя жизнь превратилась в бесконечный пост и самоистязание плоти, так что я вновь слегла, и тело мое перестало походить на принадлежащее живому человеку. Когда сестра София принесла в мою келью деликатесы, я отвернулась к стене и вздохнула.
– Земные сладости не предназначены для таких, как я, – сказала я ей. – Я желаю получить заслуженное воздаяние.
– Не говорите так, – взмолилась сестра София, но в глазах у нее было отстраненное выражение, как будто она уже прикидывала, что будет потом, после моей смерти. Это было больнее всего, и я чувствовала себя так, будто душу мою режут на части тысячи острых ножей.
Я отослала ее прочь со словами:
– В следующий раз ты увидишь меня уже в гробу. Полагаю, тогда ты будешь довольна.
Она удалилась в слезах. Я заставила себя проглотить деликатесы, что она принесла, хотя они оставили вкус пепла у меня на языке.
Доктор Санто Альдобрандини
Другому мужчине Марчелла могла бы показаться тоненькой, как спичка. Но всю прелесть ее кожи в моих глазах было не способно погубить ничто. Кроме того, она действовала на меня совершенно необъяснимым образом. Находясь рядом с ней, я чувствовал себя, как человек на картинках из книг по анатомии, которые я изучал. И я охотно предлагал ей свою раскрывшуюся сущность.
Несмотря на ее физические увечья, у меня моментально возникло ощущение, что я нахожусь в обществе того, кто заботится обо мне.Это же чувство я испытал и тогда, когда впервые увидел ее личико на вилле Фазанов в Стра много лет назад. Я столкнулся с тем, чего никогда не знал ранее: мой вид доставлял ей удовольствие. Об этом говорили ее улыбающиеся глаза; на щеках у нее выступал жаркий румянец, стоило мне войти в комнату.
Мы не говорили ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие служанки-дуэньи, но между нами происходило очень многое: взгляды, тон голоса, неосязаемый, как кожа тутового шелкопряда, внутри которого шевелилось нечто живое.
В тот первый раз, когда я увидел ее в холле Палаццо Эспаньол, она стеснялась своей хрупкой фигурки, скрытой старомодным и не идущим ей платьем, и в голову мне пришла ослепительная в своей ясности мысль: если она не станет монахиней, из нее может получиться жена.
Я последними словами ругал себя за собственное тщеславие. Как может женщина благородного происхождения, пусть даже калека, отброшенная за грань высшего общества, выйти замуж за сына Блуда и Бесчестья?
Она скоро перестала вздрагивать, когда я клал палец ей на запястье, чтобы сосчитать пульс. А я перестал извиняться всякий раз, проделывая это. Я начал разрабатывать ее увечную ногу, убрав позорные хомуты и кожаные дуги для скелетного вытяжения, на которых настаивал ее брат и которые его опальный лекарь наверняка полагал подходящими орудиями пыток.
К ее удивлению и застенчивому, обворожительному восторгу, она обнаружила, что вполне способна передвигаться спомощью одного лишь небольшого костыля. Мы ходили с ней вдоль стен обшарпанной маленькой гостиной, предоставленной в ее распоряжение, увешанных ее изумительными рисунками. В основном она предпочитала рисовать цветы. Но однажды я увидел юмористический скетч, на котором она изобразила себя в виде смешного костлявого жеребенка, неуверенно стоящего на подгибающихся ножках. Пока я стоял и глазел на него, она протянула мне свой костыль и прошла к окну сама, без посторонней помощи, цепляясь за портьеры и смеясь до тех пор, пока у нее не сбилось дыхание. После этого она больше никогда не опиралась на палку в той комнате. В случае необходимости она опиралась на мою руку или руку Анны.
Отдыхая в перерывах между физическими упражнениями, она попросила меня описать ей кого-нибудь из моих богатых и напыщенных пациентов, а потом нарисовала такие уморительные карикатуры на них, что мои исполненные горечи слова сменились бурным весельем.
– Вы не должны ненавидеть их, потому что страдаете от этого и сами, – пояснила она. – Довольно и того, что вы смеетесь над ними.
После чего негромко добавила:
– В большинстве случаев.
Затем Марчелла, хромая, подошла к двери и просунула в замочную скважину карандаш – мне часто доводилось быть свидетелем этой маленькой эксцентричной шалости.
Я прописал ей особое питание, которое должно было укрепить хрупкие кости Марчеллы и помочь ей набрать мышечную массу, а также дал указания ее служанке Анне относительно ароматических трав, которые следовало добавлять в ванну. В сопровождении Анны мы выезжали на прогулку в инвалидной коляске, в крайнем случае прибегая к помощи костыля или моей руки. Я полюбил Венецию, потому как стал смотреть на нее восторженными глазами Марчеллы, а потом и на отражение города в скетчах в ее альбоме: мраморные тени на воде в водоворотах под мостами, palazzo,силуэт которого дрожал и покачивался в паутине арочных переходов и лепных украшений, одинокая белая цапля, вопросительным знаком готического шрифта оживлявшая пустынный дальний берег.