Служанки принялись перешептываться между собой. До меня долетели слова «котенок», «misera bestia» [31]и «diavolo incarnato». [32]
Моя мать слабо взмахнула бледной рукой, призывая меня остановиться.
– Ну, и что у нас есть? – полюбопытствовал я, глядя на крошечное, жалобно хнычущее тельце, которое поспешно омывали слуги.
Оно было розовым и безволосым, похожим на розовую морскую ракушку. Между ног у него ничего не было.
– И это все? – поинтересовался я. – Оно выживет?
– Perfettina, [33]– нежно прошептала служанка по имени Анна, тайком бросая на меня опасливый взгляд.
– Чудесная маленькая девочка, – пролепетала мать, – твоя сестра. Ты ведь будешь добр к ней, не правда ли, Мингуилло?
Выходя из комнаты, я разминулся с цирюльником, сеньором Фауно. Высокую прическу моей матери, растрепавшуюся во время родов, следовало немедленно привести в надлежащий вид. Под волосами у нее без устали метались беспокойные мысли, подобно рыбам в бочке. (Жизнерадостному читателю никогда не доводилось бить рыб острогой в бочке? Настоятельно рекомендую, это потрясающее времяпрепровождение.) Рыбки моей матери пускали пузыри в ее усталой голове. Мужа не было рядом, а у ворот стоял Наполеон, и его гладкие кудри ниспадали на впалые щеки. У нас над головами кружили вороны, наполняя воздух своим зловещим карканьем в предвкушении поживы. Самое время посылать за цирюльником, ничего не скажешь!
Джанни дель Бокколе
В те времена в Венеции цирюльников было больше, чем строителей лодок или солдат, а ведь именно последние могли спасти нас. Знать перестала приходить на заседания Большого совета. Общественное управление, понимаешь ли, стало для них чересчур обременительным. Когда нашему последнему дожу, Манину, сообщили о его избрании, то его, плачущего, пришлось чуть ли не на руках отнести в постель. Клянусь Распятием! Сюда шел Наполеон Бонапарт, а встретить его нам было нечем.
Венеция считала себя прекрасной куртизанкой, за благосклонность которой следует бороться. А Бони видел в ней лишь состарившуюся шлюху, убогую и размалеванную, за которую и полцехина [34]отдать жалко. Он даже не жалел ее нисколечко – вот как плохо он о ней думал.
У меня прямо слов нет, чтобы описать, как я тогда себя чувствовал.
«Пошлите за цирюльником!» Это было любимое приказание благородных особ, когда надвигались неприятности. А цирюльники и рады стараться. Они неслись сломя голову по первому зову, вооружившись лосьонами и зельем для рук, волос и лица. Они завивали вам парик по моде «а-ля супруга дофина», с мешочком для волос на затылке, а ваши собственные волосы приклеивали к голове.
Вот это непотребство и оставили предки нашей славной крошке Марчелле, которая родилась, подобно невинной маленькой мученице, в последние дни города перед смертью. Нашествие цирюльников, Наполеон Бонапарт у ворот и братец, к которому страшно поворачиваться спиной. Кошмар.
Но самая замечательная штука заключалась в том, что Марчелла и тут нашла бы повод для смеха, несмотря ни на что, и придумала бы, как развеселить и вас.
Мингуилло Фазан
– Нам грозит опасность в собственных постелях, – стенал н хныкал мой двоюродный брат, наш последний дож Людовики Манин.
И снял с себя герцогский berretto, [35]даже не подумав о сопротивлении. Получив вызывающий ультиматум Бони, наш Большой совет проголосовал за самороспуск, и члены его бросились врассыпную из Дворца Дожей. А через несколько дней три тысячи французов маршем прошли по улицам города. Венеция утратила статус знаменитой республики, превратившись в безвестный небольшой «демократический муниципалитет».
Произошло неумелое самоубийство, а не почетная смерть. Венеция умирала глупо и позорно. Бони гвоздями приколотил французскую кокарду к ее безмозглому и мертвому лбу.
Единственными, кого возмутило происходящее, стали бедняки, которым, в общем-то, было нечего терять. Стоя в мрачной задумчивости у окна Палаццо Эспаньол, я впитывал их крики боли. Ходили слухи, что в своих дворцах мои братья-аристократы продавали или прятали свои сокровища. И еще писали завещания, как будто это могло чем-то помочь им, когда Наполеон, величайший в мире охотник за богатым приданым, стоял на пороге, потирая зудящие ладони.
Как только Венеция стала принадлежать ему, Наполеон начал торговать телом нашего сувенирного города, словно сутенер. Он продал Венецию своим врагам-австрийцам в обмен на кое-что иное, то, что ему было нужно по-настоящему– маленькую серую шкатулку Бельгии. Уходя, он щедро угостился нашими Беллини, Тицианами и Веронезе. Он похитил их не потому, что любил искусство, а потому, что не хотел, чтобы они достались Габсбургам.
Для меня наступили черные дни – родилось маленькое розовое создание по имени Марчелла, в которое немедленно без памяти влюбились все, за исключением, естественно, меня одного. У этого ребенка вдруг оказалось больше последователей, чем у младенца Иисуса Христа; они вечно толклись в детской, с восторгом и обожанием глядя на нее. Мне приходилось смотреть поверх голов, а подобраться к ней вплотную вообще не было никакой возможности. Слуги, ухаживающие за ней, делали вид, что не слышат моего голоса, который приказывал им отойти в сторону.
И даже Палаццо Эспаньол, мой любимый и стойкий родитель, и тот, такое впечатление, оказался в осаде. Поговаривали, что наши новые хозяева намерены разместить своих грязных и вонючих солдат на постой в лучших помещениях, с особым удовольствием вышвырнув оттуда на улицу благородные семейства. Кроме того, ходили слухи о том, что австрийцы планировали сровнять с землей наши беспорядочно разбросанные дворцы, а на их месте в строгом порядке выстроить однотипные прямоугольные казармы. А французы намеревались…
Как уже заметил читатель, я постепенно превращался из мальчика в мужчину, в то время как Венеция переходила из рук В руки. Будь она моей сестрой, я бы счел ее обесчещенной и обворованной. Она вызывала бы у меня одно только отвращение. И я бы пожелал наказать ее, и наказать жестоко, за то, что она отняла у меня.
Доктор Санто Альдобрандини
Девятилетним мальчишкой я присоединился к толпам тех, кто, подобно стаям мошкары, метался по мрачным коридорам только что оккупированного города. Но даже в таком состоянии он манил меня к себе, сохраняя очарование переполненной больницы. Бедняки страдали пеллагрой, публика побогаче болела оспой, а знать холила и лелеяла свои болячки, унаследованные или благополучно приобретенные.
В тот день, когда к нам пожаловал француз, я увязался за сенатором в черной сутане, зоб которого чрезвычайно заинтересовал меня. Но каким же неуклюжим и бестактным я себя выказал! Монахини не научили меня, как следует разговаривать со старшими. Когда аристократ остановился, чтобы прочесть новый эдикт, пришпиленный к стене, я не придумал ничего лучшего, как положить руку ему на плечо и поинтересоваться, не могу ли я осмотреть опухоль у него на горле. Я надеялся, что смогу предложить ему лечение: мне уже удалось составить припарку, которая помогла падшей женщине и монастыре, страдавшей похожим недугом. Сенатор, однако же, стряхнул мою руку и поспешил прочь, ругаясь себе под нос, что было вполне естественно.
Я стоял и растерянно глядел ему вслед, и тут мне в голову пришла одна мысль. Выскочка-корсиканец держал в своих руках судьбу моего города. Значит, другой выскочка, родителей которого звали Блуд и Бесчестье, тоже может сам выбрать свою судьбу, верно?
И я сбежал из приюта. Я жил на улице. Тайком пробирался в больницы, но только для того, чтобы помочь. Мыл и скреб зловонные и вредные склянки из-под лекарств в обмен на знания. Полол заросшие сорняками фруктовые сады. Нанимался разносчиком к продавцам медицинских трактатов.