Я выдергиваю лист из альбома, и на нем появляются ее черты и седые пряди волос с золотыми прожилками. С такой осанкой и таким выражением лица ей следовало бы быть королевой.
Тени, отбрасываемые персиковым деревом, расчертили ее лицо странными кружевными узорами, напоминающими мне решетку исповедальни в церкви Святого Кристофера. По странице танцуют опадающие листья. Закончив, я продолжаю двигать карандашом только для того, чтобы, прежде чем показать рисунок Астрид, рассмотреть, что же я на самом деле нарисовала.
С рассыпанных по бумаге осенних листьев смотрят разные женщины. Одна похожа на уроженку Африки, и вокруг ее головы намотан тяжелый тюрбан, а в ушах болтаются золотые обручи. У другой — бездонные глаза и черные блестящие волосы испанской путаны. С одного из листьев затравленно смотрит зачуханная девчонка. Ей от силы лет двенадцать, но она придерживает руками свой раздутый беременный живот. Одна из женщин — моя мать, а одна — я сама.
— Потрясающе, — говорит Астрид, осторожно касаясь каждого образа. — Теперь я вижу, чтопроизвело на Николаса такое сильное впечатление. — А ты умеешь рисовать по памяти? — склонив набок голову, спрашивает она, и я киваю. — Тогда нарисуй себя.
Мне уже приходилось рисовать автопортреты, но я впервые делаю это по чьей-то просьбе.
— Не знаю, получится ли у меня, — смущенно бормочу я.
— Но если ты не попробуешь, то так и не узнаешь, — подзадоривает меня Астрид, и я послушно открываю альбом на чистой странице.
Я начинаю с ключиц и поднимаюсь вверх, к подбородку и щекам. На мгновение я замираю и понимаю, что у меня ничего не вышло. Я вырываю страницу и начинаю все сначала. Теперь я начинаю с волос и рисую сверху вниз. И снова неудача. Я делаю это семь раз, и с каждым рисунком продвигаюсь все дальше. В конце концов я роняю карандаш и прижимаю пальцы к глазам.
— Как-нибудь в другой раз, — шепчу я.
Но Астрид уже разглядывает отвергнутые и вырванные из альбома рисунки.
— У тебя получилось лучше, чем ты думаешь, — говорит она, подавая их мне. — Взгляни повнимательнее.
Я листаю страницы, изумляясь, что не заметила этого сразу. На каждом рисунке, включая те, что набросаны едва уловимыми штрихами, я вместо себя изобразила Николаса.
Глава 38
Пейдж
В последние три дня вся больница говорит только о Николасе, и все из-за меня. Когда он утром приходит на работу, я помогаю готовить пациента к операции. Потом я сажусь на пол напротив его кабинета и начинаю рисовать человека, которого он сейчас оперирует. Это все простые наброски, каждый из которых занимает всего несколько минут. Я рисую пациента или пациентку далеко от больницы, в расцвете его или ее сил. Я изобразила миссис Комацци в танцевальном зале, где она пропадала в сороковые, будучи совсем юной девчонкой. Я изобразила мистера Голдберга щеголеватым гангстером в полосатом костюме. Мистер Ален предстал в образе мчащегося на колеснице и крепко сжимающего вожжи Бен Гура. Я оставляю готовые рисунки на двери кабинета, обычно присовокупляя и второй портрет, на котором изображен Николас.
Сначала я рисовала Николаса таким, каким увидела его в больнице: Николас говорит по телефону, подписывает разрешение на выписку из стационара, входит во главе группы резидентов в палату к пациенту. Но потом я начала рисовать Николаса таким, каким хотела его запомнить: вот он поет колыбельную над люлькой Макса, учит меня подавать мяч Уиффл, а вот мы катаемся на прогулочной лодке и он у всех на глазах целует меня. Каждое утро около одиннадцати происходит одно и то же. Николас подходит к кабинету, при виде рисунков бормочет себе под нос нечто, напоминающее проклятие, и срывает оба рисунка с двери. Свой портрет он бросает в корзину для мусора или в верхний ящик стола, а портрет пациента сохраняет и показывает ему, навещая после операции. Я как раз предлагала журналы миссис Комацци, когда Николас протянул ей рисунок.
— О боже! — восклицает она. — Это же я. Это же я!
Николас не смог удержаться от улыбки.
Слух о рисунках быстро разносится по Масс-Дженерал. Очень скоро все до единого знают, кто я такая и в котором часу оставляю рисунки. Без двадцати одиннадцать, незадолго до появления Николаса, у кабинета начинает собираться народ. Медсестры поднимаются наверх, чтобы выпить кофе и воспользоваться случаем подшутить над доктором Прескоттом, о существовании которого они даже не подозревали.
— Господи! — восклицает одна из них. — Я и не знала, что у него есть джинсы и футболки.
До моего слуха доносится чеканный шаг Николаса. Он все еще в операционном костюме, и это может означать то, что что-то не заладилось. Я спешу убраться с его дороги, но останавливаюсь при звуке незнакомого голоса.
— Николас, — произносит голос.
Николас замирает, взявшись за дверную ручку.
— Эллиот, — говорит он, и это скорее вздох, чем слово. — Послушай, у меня сегодня очень тяжелый день. Может, поговорим позже?
Эллиот качает головой и протестующе поднимает руку.
— Я пришел не для этого. Я просто хотел узнать, что тут за рисунки такие. Твоя дверь превратилась в больничную художественную галерею. — Он смотрит на меня и улыбается. — Сплетники утверждают, что неуловимый художник приходится тебе супругой.
Николас стягивает с головы голубую хирургическую шапочку и прислоняется спиной к двери.
— Пейдж, Эллиот Сэйджет. Эллиот, Пейдж. Моя жена. — Он глубоко вздыхает. — Во всяком случае, пока.
Если память мне не изменяет, Эллиот Сэйджет — заведующий хирургией. Я быстро поднимаюсь и протягиваю ему руку.
— Очень приятно, — говорю я и улыбаюсь.
Эллиот отталкивает Николаса и смотрит на портреты мистера Ольсена, которого Николас только что прооперировал, и самого Николаса, распевающего караоке в кегельбане, чего, насколько мне известно, он никогда не делал, но что ему явно не повредило бы.
— Вот это талантище! — восклицает он, переводя взгляд с рисунка на Николаса и обратно. — Да ей почти удалось изобразить тебя простым смертным.
Николас что-то еле слышно бормочет и поворачивает ключ в двери.
— Пейдж, — оборачивается ко мне Эллиот Сэйджет, — директор службы по связям с общественностью хотела пообщаться с вами относительно вашего творчества. Ее зовут Нэнси Бьянна, и она просила вас заглянуть к ней, когда у вас появится свободная минутка. — Он снова улыбается, и я вижу, что в случае необходимости смогу положиться на этого человека. — Николас… — говорит он в сторону открытой двери, кивает и удаляется по коридору.
Николас наклоняется и пытается дотянуться до носков туфель. Это помогает ему облегчить боль в спине. Я часто видела, как он это делает после трудного дня, проведенного на ногах. Подняв голову, он видит, что я еще не ушла, и морщится. Он подходит к двери, срывает оба рисунка и, скомкав, бросает их в мусорную корзину.
— Совершенно необязательно это делать, — рассердившись, говорю я. Пусть эти рисунки просты и незамысловаты, но это моя работа. Я ненавижу, когда ее уничтожают без малейшей на то необходимости. — Если тебе не нужен твой портрет, что ж, так тому и быть. Но, может, мистеру Ольсену было бы интересно взглянуть на свой.
Глаза Николаса темнеют, а его пальцы еще сильнее стискивают ручку двери.
— Мы не на вечеринке, Пейдж, — говорит он. — Двадцать минут назад мистер Ольсен умер на операционном столе. Быть может, теперь, — тихо продолжает он, — ты оставишь меня в покое.
***
У меня уходит сорок минут на то, чтобы доехать до дома Прескоттов. Когда я выхожу из машины, меня все еще трясет. Переступив порог, я стаскиваю с себя жакет и прислоняюсь к высокому комоду, немилосердно впивающемуся ручками ящиков мне в ребра. Морщась от боли, я бреду дальше и останавливаюсь перед старинным зеркалом. Всю последнюю неделю, где бы я ни находилась, я испытываю постоянный дискомфорт. В глубине души я знаю, что острые углы мебели, равно как и все остальные элементы обстановки, тут ни при чем. Просто дело в том, что как в прохладных больничных коридорах, так и в элегантном особняке Прескоттов я не на своем месте.